Аннотации                                                                                                             На главную

Вступление
1960-е: приметы времени
Родители
На переломе эпох
Жизнь на проспекте Смирнова
Верка, она же тётя Вера
Новая квартира
Ранние воспоминания
Детство в Крыму
Детство в Симферополе
Велосипеды
Детский сад
Детство в Ленинграде
Лето 1971-го в городе
Первое творчество
Телефон

Начальная_школа
Бабушка Паша
Ерзуново-1972
Музыкальное развитие
ДМШ № 7 (начало)
Двор
«Вэшка» и последствия
Средняя школа
Метро
Ерзуново-1973
1970-е: приметы времени
Жизнь на улице Вавиловых
Ерзуново-1974
ДМШ № 7 (продолжение)
Крым-1975
Папин позвоночник

Крым-1976
Кинотеатры
Индейцы
Лыжи
Идеология
Крым-1977-1979
Старшие классы школы
Пионерлагерь в Евпатории
Подготовительные курсы
Выпускной вечер в ДМШ
Учёба в «РимКоре»
Преподаватели
Комплексы
Шопен
Марианна Робертовна
Уход из «РимКора»

Лето-1980
Учёба в ЛМПУ
Методики
1980-е: приметы времени
Нейгауз
«Возраст» и другие тетради
Крым – все 1980-е
Работа в детском саду
Заповедник
Концертмейстерство
Учёба в РГПУ
1990-е: приметы времени
Экологическое воспитание
Частные уроки
Педагогический опыт
Заключение


«На старости я сызнова живу,
Минувшее проходит предо мною...»
      (А.С.Пушкин, «Борис Годунов», Пимен)

«Мы помним всё,
нам память дорога…»
      (В.Высоцкий)

«...Для всякого мыслящего человека «я» есть не только субъект, но в то же время один из объектов познания действительного мира – правда, немного своеобразный объект, к которому отнестись с должной "объктивностью" бывает труднее, чем ко всякому другому объекту».
      (Г.Г.Нейгауз)



      К написанию мемуаров обычно приступают с какой-либо из следующих целей:
      – как к художественной литературе;
      – для вклада в историческую науку;
      – показать себя, похвалиться своими успехами, действиями и мыслями;
      – донести до потомков особенности и дух времени, о котором пишешь.

      Мои мемуары – это, конечно, никак не художественное произведение. Те обрывочные детские впечатления, что я намереваюсь перенести на бумагу, не претендуют на литературность слога. Никогда я не ощущал себя писателем – и оттого не замахиваюсь на художественное описание детства подобно Л.Н.Толстому, И.А.Бунину, В.В.Набокову, Томасу Манну и многих прочих «мэтров». Когда Станислав Лем в автобиографическом романе «Высокий замок» вспоминает свои детские годы во Львове наиподробнейшим образом, до мельчайших деталей – от марципановых зверушек в витрине кондитерского магазина до медных винтиков на деревянном обруче, – всё-таки это воспринимается как Литература, а не как частные дневниковые записки. Мне такой уровень недостижим и непостижим, и тем не менее .пора наконец собраться с духом и прыгнуть в холодную воду\.

      Что же до летописного подхода к такому занятию, то есть вклада в историю, то существует и без того огромное количество свидетельств, фотографий, кинохроники, а также и кинофильмов, которые куда лучше и куда полнее меня могут дать представление об эпохе 1960-1970-х годов в нашей стране.

      Теперь насчет «себя показать»: очень не хочется, чтобы мои мемуары дышали самолюбованием, чем грешат многие авторы таковых. Мне только хотелось через себя, через свои ощущения и свою память передать позднейшим поколениям зарисовки и атмосферу того времени, которое никогда уже не повторится, как не повторяется ни одна эпоха в истории.
      И вот ещё какое объяснение – точнее, оправдание – немного успокаивает: из-за мучившего меня в детстве и юности комплекса неполноценности (это явление, нередко портящее жизнь людям, собираюсь потом разобрать подробно) я привык ещё с дошкольного возраста считать себя никем, привык, что мои слова и действия ничего не стоят, а вот любые фразы и поступки других, особенно взрослых и вообще тех, кто старше меня – это да, они чуть ли не священны! С этим ощущением: «своё ничто, чужое важно» – я и жил; но много позднее, если вдруг обнаруживал что-нибудь из своих старых дневников, стихов, записок о себе либо о событиях, о которых давно забыл – они тоже становились как бы не своими и уже бережно лелеялись как чужие, но близкие по духу. Благодаря этому о себе том, далёком, легче рассказывать, нежели о сегодняшнем, ибо говоришь тут как бы уже и не о себе.

      А вот что касается желания передать потомкам некоторые приметы времени – именно это последнее и есть то, что мне ближе всего! Может быть, у меня получится запечатлеть какие-то неуловимые штрихи, детали тех лет и десятилетий, которых нет у других в их воспоминаниях.
      Но тут уж без себя, без личных впечатлений никак не обойтись. Каким же образом передать то время лучше, чем через детское восприятие? Ведь оно всегда самое яркое и непосредственное.




      Эпоха 1960-х годов в СССР имеет свои уникальные и узнаваемые приметы. Что происходило в стране в это время? Ну, пожалуй, из самого главного – почти перестали сажать по политическим мотивам. Стало легче дышать!
      Демократические преобразования (не кардинальные, но весьма ощутимые) породили особое поколение, в которое успел попасть и мой отец. Оно известно под именем «шестидесятники». Это те, чьи молодость и зрелость пришлись на начало-середину шестидесятых. Тогда буйно расцвели поэзия и бардовская песня. Всех обуяла туристская романтика: походы, пение у костра под гитару и свободные споры на ранее запретные темы. «Физиков» и «лириков» охватило повальное увлечение туризмом, лыжами, альпинизмом.



Ленинград шестидесятых


      Нельзя забыть и о «космической эйфории». Полёт Гагарина в 1961-м повлёк за собой утопические планы освоения уже не только близкого, но и далёкого космоса – планет и звёзд. Этими планами заразились и правители, и простые люди. Грядущими космичскими свершениями наполнено было огромное количество книг, им посвящались теле- и радиопередачи.
      Я тоже подпал под это всеобщее воодушевление космосом. Читал в семилетнем возрасте книги о космических полётах и мечтал, как в далёком 2000-м году полечу к звёздам.

      То время знаменито массовым и повсеместным строительством четырёх- и пятиэтажек. После серых кирпичных «хрущёвок» с гораздо бóльшим размахом – сотнями тысяч! – стали быстро возводиться панельные «брежневки» (которые многие до сих пор по привычке называют «хрущёвками»).
      Въехать из людной коммуналки даже в самую маленькую квартирку, но свою, было праздником! Наша семья тоже испытала это счастье на себе. Не беда, что слышимость позволяла знать все тайны соседей, что кухонька была пятиметровой, а в комнатах особо не развернёшься (папин «рабочий кабинет», как мы его называли, был площадью 8 м)!




      Помню засилье панелевозов на улицах – они, как караваны слонов, двигались туда и сюда, перевозя целые стены с окнами для будущих квартир. Эти панели прокладывались пористой резиной, а по прибытии на место сгружались подъемными кранами, каковых тоже на моей памяти стояли целые рощи.




      Массовое переселение в отдельные квартиры породило скачок рождаемости в стране. Не успевали открываться новые детские сады и школы. Люди стали жить лучше: наступило то самое "золотое двадцатилетие", когда уровень жизни ощутимо поднялся.
      Какое-то воодушевление витало в воздухе, охватывая значительную часть населения страны: от войны наконец-то почти оправились, можно продолжать нормальную жизнь, к тому же введена была пятидневная рабочая неделя аж с целыми двумя выходными днями!
      А ещё и 50-летие «Великого Октября» отмечалось в 1967 году пышнейшим образом. И конечно, думалось: ну, а уж 100-летие – это будет пир на весь мир! Будем жить при обещанном народу коммунизме и как сыр в масле кататься.
      Сейчас уже многие из молодых и не знают, что в кабинетах начальников всех рангов, в детских садах, школах и институтах, в театрах, кинотеатрах и Домах культуры непременно должен был висеть портрет Ленина. В детских садах все дети учили песни про великого вождя:
                  Утром в наше окно
                  Входит солнечный свет,
                  Жарко льются лучи
                  На знакомый портрет.

                  Я проснусь, а портрет
                  Предо мной, на стене,
                  И Владимир Ильич
                  Улыбается мне.
      Этот портрет был обязательным предметом интерьера. Он виден во многих фильмах того времени.




      Кстати, 1960-е годы богаты киношедеврами: «Полосатый рейс», «Пес Барбос», «Девчата», «Бриллиантовая пука», «Кавказская пленница», «Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен», «Три плюс два», «Берегись автомобиля», из серьёзных – «Девять дней одного года», «Андрей Рублёв», «Служили два товарища», «Гамлет», «Война и мир»…
      Что до зарубежных фильмов, то к нам в кинотеатры просачивались из них единицы, тщательно отобранные: «Бобби», «Великолепная семерка», «Фанфан-Тюльпан», «В джазе только девушки», «Большие гонки», «Вестсайдская история»…


Афиши фильмов 1960-х годов

      Но это всё – объективный взгляд глазами взрослого, задним числом. А если смотреть на те годы глазами ребёнка, то в моей памяти они остались главным образом светлыми: когда все цвета разбавляешь белым, получается что-то радостное, лёгкое и праздничное – вот этим светлым для меня и приправлена вся вторая половина 1960-х.
      По улицам Ленинграда разъезжали в основном «Победы», «Волги», «Запорожцы» и старые «Москвичи». Разнообразия в автомобилях не было. Если промчится мимо «Чайка» или иномарка – это уже становилось событием.


      Ещё запомнились мне сновавшие повсюду трёхколёсные мотороллеры с прицепом, на которых было написано «Почта». В народе их именовали «муравьями». Иногда они были с застеклённой кабиной, иногда без. На них рано утром разъезжали почтальоны, развозя корреспонденцию. Впрочем, на подобных «муравьях» возили и мороженое, и разные другие продукты.


      Из игрушек, окружавших нас тогда, едва ли не больше половины были заводными – основой их всех служил простой пружинный механизм, вставляемый внутрь корпуса с отверстием для ключика. Один такой механизм годился для разных игрушек – так же, как и четырёхгранные ключики: все они подходили к любым игрушкам, так что не страшно было потерять. Самой популярной «моделью» была, пожалуй, клюющая курочка (во множестве вариантов), а также разнообразные машинки, автобусы и прочий транспорт.


Заводные игрушки нашего детства

      Из остальных вариантов игрушек были у многих в ходу такие: водолаз, надувавшийся в воде воздухом через трубку; Дюймовочка, лепестки вокруг которой приводились в быстрое вращение и раскрывались; кланяющиеся козлики, собачки и прочая живность; шарманки, издававшие простенькую мелодию из нескольких звуков; котята-пищалки в ботинке; неимоверное количество пластмассовых и резиновых кукол и пупсов всех размеров; куклы-неваляшки с мелодичным звоном; счастьем был и самый простой конструктор.


Прочие игрушки 1960-х годов в СССР

      Одежда советских людей, как и марки автомобилей, не отличилась разнообразием стилей. У мужчин были костюмы и пальто единого покроя, женщины ходили в одинаковых платьях, а уж бельё часто приходилось дошивать-перешивать самим. Галоши уже отходили в прошлое, их заменили резиновые ботики. Массово одевались и плащи из болоньи.
      Причёски тоже были похожими у всех. На них сильно влияли зарубежные звёзды экрана. Мужчины в своих стрижках подражали Джеймсу Бонду, а женщины Бриджит Бардо или Элизабет Тейлор. В моде у женщин были высокие пышные начёсы ("бабетта", "хала"или "улей"), которые иногда приходилось поддерживать капроновым «мешком» из чулка. Для меня это выглядело тогда как "голова на голове", особенно при взгляде снизу, с моего роста.


      Но в общем и целом жизнь советского населения, особенно детской его части, была в 1960-е сравнительно беззаботной. Если и были проблемы, то не борьба за выживание или страх потери работы (с этим-то было всё ясно и стабильно), а обустройство квартиры или «добывание» билетов на курорт. И мы, слыша разговоры взрослых при обсуждении подобных вопросов, вырастали в этой среде относительного спокойствия. Казалось, что так будет всегда.



      Если очень упрощённо, то по отцу я вышел из интеллигентской семьи, а по матери – из мещанской. Отец был сыном биологов, но стал радиоэлектронщиком. Всех своих предков-Строковых я знаю поимённо вглубь веков до середины 18 века.
      Юрий Вячеславович Строков родился в Крыму. В младенчестве пережил блокаду Ленинграда (что всю жизнь сказывалось на его здоровье), затем вместе со своей мамой, моей бабушкой, был эвакуирован в республику Коми, где они прожили два года. Вернувшись, учился в ленинградской школе, но 9 и 10 классы ему пришлось оканчивать в Симферополе – для восстановления здоровья потребовался тёплый климат.
      Однако Ленинград продолжал манить его, и в 1959 году он поступил в Политехнический институт. Там же увлёкся походами в горы и на этой почве познакомился с мамой. Маршруты у них были разнообразными и серьёзными: Карпаты, Хибины, Кавказ, Алтай.
      В 1964 году папа окончил институт и почти 40 лет проработал инженером в опытно-конструкторском бюро, отпочковавшемся от института. Это было закрытое заведение, вся их деятельность была обставлена строгой секретностью. Несомненно, они занимались космической обороной, важнейшей в то время для государства отраслью. Такой вывод я делаю из того, что сам министр А.Н.Косыгин (второй человек после Брежнева в 1970-х годах) приезжал к ним в отдел и пожимал Юрию Вячеславовичу руку.
      Тем не менее, инженерская зарплата в СССР была настолько невелика, что служила даже основой многочисленных анекдотов. Наша семья не могла позволить себе никакого другого отдыха, как только "дикарями" в палатке на берегу моря, и это продолжалось практически в течение 25 лет.


Юрий Вячеславович Строков
1945, 1955, 1956, 1957, 1958, 1959, 1959,
1960, 1961, 1972, 1975, 1988, 1994, 2000.


      Мама тоже пережила блокаду, причём всю – от начала до конца, так никуда и не выехав. Во время войны она обитала с родителями в деревянном бараке на Дрезденской улице в районе станции Удельная. Тогда это был пригород, их спасал огород. До революции 1917 года те земли принадлежали древнему дворянскому роду Ланских; в нашей семье до сих пор хранится большая серебряная ложка с затейливой гравировкой "А.Л.", (предположительно принадлежавшая графу Александру Сергеевичу Ланскому), выкопанная мамой в огороде.
      После окончания школы мама поступила в тот же «Политех». Но по специальности ей довелось работать недолго, всего несколько лет. Затем, чтобы прокормить нас, детей, она устраивалась в разные места уборщицей, машинисткой, лаборантом в кабинете химии в школе, затем вела в той же школе уроки труда, и наконец, перед уходом на пенсию шесть лет проработала завхозом в пионерском лагере.



1959-08_papa Нина Павловна Строкова (в девичестве Ильина)
1953, 1956, 1957, 1958, 1959, 1962, 1963,
1966, 1976, 1978, 1979, 1983, 1984, 1997.


      Не знаю, в каком именно из студенческих походов родители познакомились – на Алтае, на Кавказе, в Карпатах или ещё где-то. Мама, вероятно, тогда училась на 3-м курсе (но возможно, я и ошибаюсь, сопоставляя даты), живя с родителями и сестрой, а папа только поступал, приехав из Симферополя, и жил в общежитии при «Политехе». Он младше её на четыре года.
      Самые яркие воспоминания, судя по всему, оставил у них поход на Алтайские горы: Маашей-Баш, Актуру, Русский шатер, Корона Алтая, Таван-Богдо-Ула и, конечно же, Белуха – самая высокая гора Алтая, более 4,5 километров.




            Верхний ряд: 1) папа на Кавказе (июль 1960); 2) в горах Алтая (Ак-кемский ледник, август 1961); 3-4) на офицерских сборах в Черняховске (1961); нижний ряд: мама в Карпатах (август 1961, на групповых снимках она справа).

      В одном из таких походов они и решили связать жизни. И, чтобы лучше узнать друг друга, летом 1962-го поехали вдвоём в Крым. По-походному, с палаткой. Побывали в Алупке, Карасане, Севастополе, прошли по горам. Это было их "досвадебным путешествием", поскольку свадебное не получалось из-за отсутствия времени и денег. Крым был для папы родным, он исходил его ранее вдоль и поперёк.



    Родители в Крыму, 1962 год.


      А 13 октября 1962 была свадьба. Отметили скромно, по-домашнему, в своей квартире. И стали жить с мамиными родителями и её родной сестрой Верой.



    Свадьба родителей 13 октября 1962 года.

      5 апреля 1963 года родилась Света, а через полтора года и я. Первый год жизни Света была болезненной, и папа очень переживал за неё, "бегал по больницам", как рассказывала бабушка. Но всё обошлось. Второго ребёнка не планировали, я получился случайно.
      Приятно, что часть нашего детства сохранилась в кинохронике, фотографиях и цветных слайдах. В студенческие годы Юра Строков и его однокурсник скинулись на кинокамеру "Спорт-2" – стоила она 30 рублей, каждый из них внёс по 15, и камера регулярно переходила из рук в руки.
      Точно не знаю, почему меня назвали Михаилом – то ли в честь моего крёстного, двоюродного брата отца, Михаила Софроньевича Богданова, дяди Миши, превосходного специалиста-агронома и человека глубочайшей порядочности; то ли потому, что именно в тот год отмечалось 150-летие со дня рождения М.Ю.Лермонтова, вот и получился ещё один Михаил Юрьевич. Имя это еврейского происхождения, означающее в буквальном переводе «кто как бог», то есть «богоподобный», но вот еврейских-то кровей во мне как раз-таки и нет ни капли («…а жаль, – говорил я иногда, – может, был бы в жизни поудачливее»).



           Верхний ряд: 1) Начало салюта 1 мая 1962 года (фото папы); 2) Политехнический институт, где учились родители; 3) пустырь перед институтом в 1962 году (вдали видна гидробашня, теперь достопримечательность района); 4) на этом пустыре папа учится кататься на мотоцикле однокурсника.
            Нижний ряд: родители в 1962 году.




      13 октября 1964 года родители отмечали двухлетие свадьбы (к тому времени у них уже была полуторагодовалая дочь Света). В этот же день Хрущёв был отстранен от власти, и его место занял Брежнев.
      И когда я меньше, чем через месяц, появился на свет, ощущение перелома эпох витало в воздухе. Видимо, оно каким-то образом передалось и мне. А с ним и интерес к истории.

      Если 1970-е годы в целом представляются мне теперь какими-то блекло-серыми, пасмурными и невыразительными (может быть, это связано с нелепым, но устойчивым словосочетанием «эпоха застоя», а может быть, и с личным ощущением тех лет), то 1960-е – это в моём сознании нагретые солнышком стены пятиэтажек, это массовое заселение новостроек, обзаведение детьми и новомодной компактной мебелью с выбрасыванием старого «антиквара», это ожидание на полном серьёзе сотнями миллионов людей обещанного им «светлого коммунистического будущего» если не для всего мира, то для нашей страны уж точно.
      И хотя родился я практически одновременно со сменой правителя, всё же душа моя лежит именно к хрущёвскому десятилетию (но не к самому Хрущёву, конечно), любимому моему периоду в истории. Времени, в котором я желал бы обитать, коли уж мне суждено жить в России. Причём обитать не как ребёнок, а как сознательный молодой человек – чтобы вживую видеть молодых Окуджаву, Высоцкого, Вознесенского, Евтушенко, Ахмадулину и ещё многих и многих властителей душ, чтобы вместе с ними спорить и пытаться изменить мир, чтобы ниспровергать, надеяться и творить. Жаль, что опоздал я родиться на четверть века: душой я всегда был с ними, «шестидесятниками».

      Что до совсем уж личного, то для меня 1964 год знаменателен не только тем, что в тот год я имел дерзость появиться на свет, но и тем, что за три дня до свержения Хрущёва, 10 октября, скончался Генрих Густавович Нейгауз – музыкант, который с 15-ти лет станет для меня кумиром. В юности моя комната была украшена его портретами и книгами, и прежде всего несколькими изданиями его знаменитой книги «Об искусстве фортепианной игры», перечитанной сотни раз. Его статьи и особенно автобиографические записки оказали на меня огромное влияние.
      Нейгауз умер ровно за месяц до моего рождения, и я страшно жалел в юные годы, что не смог лично увидеть его. Это не тщеславие (где он – и где я!), ведь на его знаменитые уроки могли приходить, как известно, все желающие. В 1980 году, в начале моего «фанатства», ему было бы 92 – а моя бабушка в этом возрасте была вполне деятельна.
      Конечно, кончина Нейгауза – важное событие только для музыкантов, оно не было столь заметным всему миру, как смена Хрущёва Брежневым. Но для меня это как-то сошлось воедино.



      Родился я в Ленинграде на проспекте Смирнова, который немногим ранее назывался Ланским шоссе. Летом 1962 года его переименовали, и вот по какой причине.
      Николай Иванович Смирнов в 1954 по 1962 год был главой всего Ленинграда – председателем Исполкома Ленгорсовета. Человеком он был ярким, энергичным, с сильным характером. Он очень многое сделал для развития города, руководя им как раз в период «оттепели». Но при этом, конечно же, был плотью от плоти КПСС.
      17 июня 1962 года он отстранил личного шофёра от управления автомобилем и сам сел за руль служебной «Чайки». Результат – авария и гибель в 57 лет. Тогда-то в память о нём Ланское шоссе и было названо проспектом Смирнова. Это название продержалось до 1991 года, когда на волне настраивания народа против "партаппаратчиков" проспекту было возвращено прежнее имя. Сколько помню себя, по нему всегда ходил троллейбус (два или три маршрута), но в каком году его пустили – пока не знаю.

      «Роддом на проспекте Смирнова» (так записано в документах), где я увидел свет, теперь уже не существует. Там же мы и жили в двухкомнатной квартире на четвёртом этаже (проспект Смирнова 16, корпус 4, кв. 39). Мы – это сначала шесть человек (мои родители, родная сестра мамы с мужем и родители мамы и её младшей сестры Веры), а с рождением детей количество жильцов этой «двушки» постепенно увеличилось до десяти. Иногда и до одиннадцати, если приезжала помочь моим родителям бабушка из Симферополя. Приезжала она тогда, когда наши родители совсем уж зашивались с детьми и учёбой – они оба в то время ещё и учились в Политехническом институте, сдавали выпускные экзамены. Дети рождались каждый год один за другим: в 1963 родилась моя сестра Света, в 1964 – я, затем точно так же – сначала в 1965-м девочка, а затем в 1966-м мальчик – появились у Веры.
      Родная мамина тётя – кроткая Прасковья Филипповна – тоже часто приходила помогать. Но у неё, по счастью, была своя комната почти рядом, в пяти минутах ходьбы, на улице Омской. С этой комнатой у меня связано гораздо больше воспоминаний, чем с квартирой на Смирнова (немного позднее я расскажу подробнее и о ней, и о самой «бабушке Паше», как мы её всегда называли).



   Верхний ряд: Проспект Смирнова в 1966 году; Света с родителями.
   Нижний ряд: Миша с родителями, 1965 год; встречаем новый 1966-й.

      Атмосфера в квартире стояла довольно тяжёлая. Младшее поколение находилось в постоянных конфликтах с родителями. Уж на что крымская бабушка была терпеливой и мудрой, но и она, бывало, не выдерживала и уезжала обратно в Симферополь, насмотревшись на отношения в семье.
      Что же касается московского деда, то он, как более «крутой норовом», заехав туда один раз и случайно увидев какую-то конфликтную сцену на кухне («руготню», как он её назвал), разродился письмом на 13-ти страницах лично сыну, моему отцу – при том, что вообще-то писал достаточно редко и скупо. В нём он поучал молодого семьянина, как быть хозяином в доме, как не допускать, чтобы тобой понукали. Письмо состояло в основном из прописных истин и затёртых штампов.
      А главная проблема состояла как раз не столько в отношениях, сколько в том, что нашей молодой семье позарез нужна была отдельная квартира.

      Изредка, раз в несколько лет, у меня находится время побродить по тем местам, где я провёл первые два года жизни, а затем бывал ещё иногда, раза по два-три в году в течение двадцати лет. Это район Омской улицы, Ланского шоссе и улицей матроса Железняка.
      В этом месте есть для меня особая аура. Последний раз я ездил туда совсем недавно, походил по району и увидел, что за 40 лет практически ничего не изменилось, разве что на самом проспекте появилась пара новостроев. Но семиэтажная «сталинка» осталась такой же – как и пятиэтажная «хрущёвка» Прасковьи Филипповны с детскими садами по бокам от неё (раньше, по-моему, это были детские дома).



      Мамина родная сестра Вера младше мамы ровно на 10 лет – она родилась после войны, в 1946-м. С молодости их пути разошлись, что-то они там не поделили из материнского наследства после переезда мамы. И добро бы недвижимость, а то какую-то швейную машину и телевизор. Но встречаться семьями продолжали – раза два или три в году мы виделись с тётей и двоюродными братом с сестрой на различных семейных сборах.

      Вера довольно быстро разошлась со своим мужем Виктором и растила дочь с сыном одна. С годами она оказалась в тяжелейшем материальном положении. Наконец из-за острой нужды ей пришлось в начале 1970-х сдать одну комнату из двух в той самой квартире на проспекте Смирнова, где раньше жили мы все кучно, и где теперь осталась только она с детьми.

      Поселился там молоденький шофёр автобуса Владимир Кожокарь, родом из Молдавии. Больше он был похож не на «шоферюгу», а на поэта или художника – стройный, красивый, с длинными вьющимися волосами. Жил-жил он у Веры, а потом взял да и женился на ней, несмотря на то, что почти на десять лет её младше. Если он взял её с двумя детьми, которым стал отцом – значит, было за что! Вера навсегда осталась в моей памяти миловидной, женственной, сексуальной, музыкальной и начитанной.



  Вера Павловна Ильина, сестра мамы: 1953, 1954, 1960, 1964 (первый муж Виктор),
два последних фото: Вера и Володя Кожокарь на свадьбе Вадима в 1984 году.

      Забавная деталь: в её семье все имена начинались на «В»: Вера и Витя с детьми Валей и Вадиком. Они так и подписывали письма или поздравительные открытки: «В4». И Володя в этом плане не стал исключением.
      Исключением явился родившийся 2 июня 1977 года общий сын Веры и Володи. Вера назвала его Павликом – в память своего отца Павла Григорьевича, погибшего от несчастного случая на своём заводе в 1968 году. Верно, на роду у них написано – умереть не своей смертью: в 1992 году Вера и сама погибнет под колёсами грузовика.


      Как уже говорилось, во время нашей жизни на проспекте Смирнова животрепещущим образом встал вопрос о новой квартире. Ведь в прежней двухкомнатной обитало три семьи!
      Отец вступил в кооператив и нацелился на «однушку» в ещё не построенном квартале (на большее средств не хватало) на самом северном краю города – разумеется, на то время. Выплата предполагалась, если не ошибаюсь, в течение двадцати лет. Но нужен был разовый первоначальный взнос! То бишь где-то 10-12 тысяч – и это в то время, когда, если зарплата вместе вместе с премией переваливала за трёхзначную цифру, считалось безумным везением!
      Родные уговаривали его скинуться хотя бы на «двушку» (в одной комнате с двумя детьми будет тяжело!..) и готовы были помочь, кто чем может, на первый взнос. Но в итоге главную материальную помощь оказал супруг бабушкиной родной сестры, «тёти Настеньки» – Павел Смарагдович Тычинин (о нём подробнее можно прочесть в моих записках о бабушке), и результатом его помощи оказалось то, что в нашем распоряжении появилась целая «трёшка», в которой отец впоследствии ещё и поделил спальню на две – взрослую и детскую. Вот так и выросли мы в «хоромах» из четырёх комнат, хоть и малюсеньких. Часть 16-метровой гостиной, самой просторной из комнат, была отделена под кладовку и самодельный стенной шкаф для одежды. В кладовке стояли велосипеды, а по бокам были сделаны большие полки для крупных вещей. Кладовка всегда была задёрнута большой занавеской. Но это было потом.

      В кооператив вступили и папины однокурсники, ставшие к тому времени его коллегами, у многих из которых тоже появились к тому времени свои семьи с детьми. Они «застолбили» себе первую парадную в ещё не построенном доме № 11\3 по улице Вавиловых. Одинаковые трёхкомнатные квартиры располагались по вертикали одна над другой на всех пяти этажах первого подъезда (только первого, другие не могли похвастать тремя комнатами).
      Решили тянуть жребий, у кого на каком этаже будет квартира: засунули в шапку бумажки с номерами, и отцу повезло – он вытянул бумажку с № 1. Это значило, что он первым мог выбрать себе этаж. Выбрал второй. Легко догадаться, что вытянувший № 2 выбрал третий этаж, № 3-й – четвёртый, № 4 – пятый, а вытянувшему № 5 достался всего лишь 1-й этаж.
      В итоге, согласно вытянутым после папы бумажкам под нами и над нами, поселились семьи с мальчиками – одногодками Светы: на первом этаже жил Саша Старостин, на четвёртом Игорь Прихно, на пятом Саша Леженников. В 1970 году все эти дети папиных однокурсников оказались её одноклассниками. Мой же одноклассник Димка Веденин жил на третьем этаже.

      Наша пятиэтажка строилась в течение года – с марта 1966 года по март 1967-го. И студент Юра Строков не ленился иногда приезжать сюда с кинокамерой, дабы заснимать этапы строительства. Это был тот самый киносъёмочный аппарат «Спорт-2», который он делил с однокурсником. Как только камера попадала в порядке очереди к нему в руки, он ездил и снимал сначала котлован, затем появление первого этажа и всех последующих. А иногда каким-то образом проникал и в будущую квартиру, где кроме дверей пока ничего не было, и снимал её изнутри.
      Всё это осталось в кинохронике под названием «Что нам стоит дом построить» («живые» титры в начале фильма отец сделал сам), куда он с присущим ему юмором включил и «драматические» моменты: горит куча бумажных денег (естественно, не настоящих), затем показана заводская труба с валящим из неё чёрным дымом ("деньги в трубу"), после чего на экране возникает долгожданный ордер на квартиру, который сменяется уставшим папиным лицом и вытиранием пота со лба. Но конец фильма оптимистический: к подъезду подкатывает грузовое такси, выгружаются вещи и мебель, а в конце довольная мама выходит на балкон уже нашей квартиры и машет с него.
      Изображение на киноплёнке ужасного качества, и вдобавок к моменту оцифровки его за сорок лет изрядно подпортило время. Так что иногда можно только догадываться, что хотел изобразить оператор.



    1967 год, наш свежепостроенный дом

      Вот так благодаря незабвенному Павлу Смарагдовичу мы стали счастливыми обладателями новой квартиры. Когда переехали, мне было два года, а Свете только-только стукнуло четыре. Заселились мы в конце апреля 1967-го, и в первые годы из наших окон ещё просматривались холмы Юкковской возвышенности, до которых по прямой почти 12 км. Сейчас всё это пространство застроено жилыми кварталами.
      Помню, как мы с бабушкой сажали смородину на газоне перед домом, как ходили с вёдрами за землёй к кольцу троллейбуса, курсировавшего по всему Гражданскому проспекту, который тогда оканчивался Муринским ручьём. По осени мы ели эту смородину и даже шампиньоны, выраставшие рядом. Позднее перед окнами подросли тополя и берёзы, на которые постоянно садились свиристели (теперь-то этих птиц не видно уже лет двадцать, а от тополей и берёз ещё остались огромные пни). Весь этот микрорайон стал по сути отдельной деревней из рядов пятиэтажек, где жили все наши соученики, и где практически все знали друг друга – по крайней мере, в лицо.



      Дошкольные годы ассоциируются у меня в основном с осенью, причём не с той поздней, сырой и холодной, которую воспевал Пушкин, а с залитыми «бабьим» солнцем, с усыпанными золотой листвой сентябрьско-октябрьскими деньками. Все обрывочные впечатления самого раннего доясельного детства – где-то от года до трёх – связаны у меня именно с такой погодой.
      Из самых ранних воспоминаний всплывает такое: октябрь 1965-го, мне почти год, стою нетвёрдо на паркетном полу спальни, папа держит меня за руку, а рядом стоит большая кукла, ростом с меня. И вся комната заливается нежным осенним солнцем.
      Потом был устланный пушистым слоем жёлтой листвы Удельный парк, возле которого мы тогда жили и куда водили меня гулять с красным резиновым мячом, а позднее, после переезда в отдельную квартиру, и парк Сосновка, располагавшийся невдалеке и тоже на моей памяти всегда поливавшийся тёплым солнечным светом.

      Либо поэтому, либо благодаря похожим солнечным впечатлениям я полюбил раннюю осень, которая накрепко сплелась в моём сознании с детством. С тех пор 1960-е годы всю жизнь представляются мне залитыми солнцем, в отличие от пасмурных (почему-то) 1970-х. Чаще всего детские воспоминания связаны у меня с тёплым сентябрём – это и прогулки с сестрой, и походы в магазин, а позднее и самостоятельный гуляния с велосипедом и пешком в нашем районе Гражданки (куда мы переехали в апреле 1967-го), который тогда был самым краем города, и потому почти «диким» местом. Наш квартал ограничивали проспекты Науки и Гражданский, наша улица Вавиловых и, наконец, Северный проспект, который в то время действительно был самым северным в городе - за ним протекал Муринский ручей, а далее шли поля до горизонта.

      Сейчас, закрывая иногда глаза, я мысленно переношусь в то время, в середину и конец шестидесятых, когда и на другой стороне улицы Вавиловых тоже были ещё поля и лес. Поля относились к совхозу «Лесной», и по осени, после того, как они убирались комбайнами, родители переходили с мешками улицу Вавиловых и добирали вслед за сельхозтехникой рассыпанные повсюду картофель и морковь.

      Так бы я и полюбил с тех пор сентябрь, если бы не моя педагогическая работа, когда с конца августа начинается самая «пахота». Хорошо было Александру Дольскому, нашему барду-гитаристу-поэту, который пел когда-то:
            Ну вот, наконец-то прохладный сентябрь,
            Ну вот, наконец-то дождливая осень,
            И тучи повисли косыми сетями,
            И кончился месяц под номером восемь.
      Он просто никогда не работал учителем.

      Ранняя осень 1968 года. Мимо нашего окна прямо через пустырь (на котором в 1977 году построят детский сад) была протоптана широкая тропа до магазина. Через неё постоянно ходило множество людей. Чтобы чем-то себя занять, мы со Светой иногда вставали у окна на подставленный стул (иначе было не дотянуться), наблюдали за проходящими людьми и изредка кричали им прямо через закрытое окно нашего второго этажа:
      – Дядя!
      – Тётя!
      Почему-то нас было слышно – может быть, из форточки. Некоторые из прохожих оборачивались на наш зов и махали нам рукой.

      Года в три-четыре мы иногда просили:
      – Папа, а поноси меня на кукорешках!
      И если он не был занят, да ещё и в настроении, то сажал кого-то из нас на плечи и носил некоторое время по гостиной. С низкими потолками пятиэтажек не очень-то разбежишься, мы едва не касались головой побелки – но зато оттуда, сверху, открывался целый мир! Совсем по-другому выглядели стол и стулья, широкая тахта и сервант. Но главные сокровища стояли сверху на серванте – это были фарфоровые фигурки борющихся медведей, львиц и маленького ёжика. Они открывались нам только на одну эту минуту блаженства, их прятали от нас подальше.

      Тахта, переехавшая с прежней квартиры, прослужила до 1970 года, к которому мы её окончательно «распрыгали» и превратили в хлам с выскочившими пружинами. Мы обожали скакать на ней и вдвоём, и поодиночке, высоко подпрыгивая и падая на пятую точку, потому что пытались «почувствовать себя в миге летения» – эту дурацкую фразу я придумал позднее, в пять лет, тогда она казалась очень умной, вот мы постоянно и пытались это сделать, но безуспешно.
      Над тахтой висел небольшой вышитый ковёр, какие тогда было модно вешать возле кроватей. Обычно на них были изображены виды природы или животные, но на нашем была репродукция какой-то старинной картины с видом, если не ошибаюсь, средневекового Константинополя.

      Ещё короткое воспоминание: на кухне у нас стоял простенький оцинкованный телевизор «Заря-2», кубик примерно 40х40 см. Естественно, чёрно-белый. Он вечно «глючил», приходилось постоянно манипулировать длинной антенной, а иногда и стучать по нему кулаком, чтобы наладилось изображение. Изредка нам разрешалось посмотреть мультфильмы. Помню, как мы с сестрой впервые смотрели этот телевизор: на экране лягушки что-то кричали уткам в небо – наверно, это был вышедший незадолго до этого мультфильм «Лягушка-путешественница». Было мне три года.



1967 год: начало нашей жизни в новой квартире и предметы нашего детства

      Той же осенью мне подарили на четырёхлетие металлический заводной мотоцикл, который ездил по кругу. Эта игрушка заводилась ключиком, а седок в своих больших чёрных очках выглядел страшновато. Ранним «деньрожденным» утром я долго сидел на полу, гоняя мотоцикл по паркету, и никак не хотел уходить в детский сад.
      А зимой я отморозил руки и потом грел их дома в тёплой воде – никто не знал тогда, что так делать нельзя, и это было ужасно больно.
      Вспоминается ещё один маленький случай из той же зимы 1968-1969-го. Во время самостоятельного гуляния я набрал полное ведёрко снега и утрамбовал его лопаткой. Вдруг мне в голову пришла мысль: что будет, если подставить это ведёрко под струю горячей воды? Мне казалось, что произойдёт что-то невероятное при столкновении двух этих противоположностей. Я поскорее пошёл домой, поколотил ногой в дверь (как делал всегда), и когда отец открыл её, гордо и молча протопал в ванную, чтобы проделать свой эксперимент. Каково же было моё разочарование, когда горячая струя просто «прогрызла» себе вертикальную нору в снегу – и более ничего не случилось!

      Помню, как папа каждый день собирался по утрам на работу и всегда нервничал оттого, что опаздывает. Однажды во время таких его суетливых сборов я спросил: «А что тебе будет, если опоздаешь?» – «Голову оторвут!» – мрачно пошутил он, выходя из квартиры. Мой четырёхлетний ум воспринял это буквально, и долго ещё я на полном серьёзе полагал, что возле входа на папину работу сидит специальный отрывальщик голов (а может быть, отрубальщик), который вершит свой чёрный суд над опоздавшими и сбрасывает головы в картонную коробку, стоящую у входа. Параллельно с этими невинными видениями в детской голове удивительным образом уживалась абсолютная уверенность в бессмертии папы, который вечно будет рядом.


      В Крым мы всегда ездили не просто как отдыхающие – с ним тесно связана вся история семьи моей бабушки. Ещё сто лет назад она и её родные браться и сёстры учились в разных гимназиях Симферополя. Потом до 1924 года бабушка училась в симферопольском Педагогическом институте, после чего продолжила учёбу уже в Ленинградском Университете. В Ленинграде и осталась работать, там же переживала блокадные времена и жила ещё девять послевоенных лет, работая биологом в организации «Ленэнерго».
      Но в Симферополе при этом бывала часто. В нём же, как я уже говорил, родился и мой отец. А в 1953 году бабушка окончательно переехала с сыном-папой обратно в Симферополь, поэтому для меня она накрепко связана с этим городом. У неё в доме я и провёл значительную часть детства, о чём расскажу в следующей главе.
      По всему Симферополю жили многочисленные друзья и родственники бабушки, поэтому нам всегда было кого навестить, а всей нашей некрымской родне – у кого остановиться. В связи со всем этим у моих родителей никогда не было выбора и колебаний, куда поехать летом. Конечно же, в Крым!

      С начала лета 1965 года наша семья снимала жильё в частном доме почему-то не у моря, а довольно далеко от берега – в селе под названием Краснолесье (бабушка по-старинке говорила Тавель, так село называлось до 1945 года ). Наверно, снимали там и раньше – из кинохроники лета 1964 года видно, что Света уже жила там – прыгала в манежике и выходила на прогулки в кукурузное поле. Поэтому после того, как я появился на свет и достиг полугодового возраста, меня тоже повезли туда.
      Правда, и оттуда нас вывозили иногда на море (если правильно понимаю – в район Николаевки), я там даже спал в палатке. Это был мой первый опыт палаточной жизни – с шести-семи месяцев. Потом такая походная жизнь будет постоянно в течение 25-ти лет до 1990 года, и почти всегда в Крыму, пока не появится у меня самого дочка и станет не до Крыма.



    Лето 1964-го, Света с папой в Краснолесье (Тавеле).


      А с 1966 по 1968 годы мы уже снимали жильё в том самом прибрежном селе Николаевка (вряд ли жили там всё время в палатке), которое почему-то давно полюбилось родителям. Это между Евпаторией и Севастополем. Там мы купались в море, в основном нами занималась бабушка.
      Единственное воспоминание от Николаевки осталось не слишком приятное: меня клюнул петух. Увидев во дворе большого яркого петуха, я испугался и стал удирать от него; он же кинулся следом, догнал меня и чувствительно клюнул в зад. Я шлёпнулся на живот и заревел во всю мочь. Синяк остался надолго. Мне не было ещё четырёх.
      В 1969 и 1970 году мы оба лета жили восточнее Николаевки – в районе села Песчаное. Вот тут мы обитали уже исключительно в палатках, это я хорошо помню. И вообще два этих летних периода ясно стоят в памяти.

      Запомнилась долгая дорога из Симферополя в Песчаное на большом автобусе с закруглённым задом Львовского завода и стоянка где-то на полпути.
      Палаток у нас было две, обе тяжёлые, из плотной ткани. В большой бежевой палатке жили родители и Света; в тёмно-зелёной, поменьше – я с бабушкой. Стояли они в ряд, друг за другом, наша с бабушкой сзади.
      Помимо палаток отцу каждое лето приходилось тащить на себе к морю два эмалированных металлических горшка для меня и Светы (мой белый, её зелёный), банки с консервами, газовую плиту, не говоря уже об одежде и посуде – из-за всего этого огромный рюкзак-«колобок» у него получался просто неподъёмным, но мы об этом, понятное дело, не задумывались. А машины у нас никогда не было.
      Располагались мы нашим лагерем капитально. Папа даже соорудил что-то вроде стола с навесом. Тогда спокойно можно было ездить в Крым дикарями, с палаткой, это разрешалось.


                Крым, Песчаное, лето 1969 и 1970 года
          Ряд 1: виды (на первом фото справа видна река Альма);
          Ряд 2: брали воду в реке, затем разжигали газовую плитку – и наконец обедали за большим столом (а с деревом там была напряжёнка);
          Ряд 3: а мы тем временем бегали по горе в погоне за насекомыми;
          Ряд 4: или купались, с этим делом нам помогала бабушка.

      Из входов палаток мы любовались закатами в ясные дни. Когда поднимались волны, море становилось жёлтым из-за песчаного берега. Народу в хорошие дни было на пляже не то, чтобы битком, но хватало. Отец учил нас плавать, а на дальние расстояния возил нас в воде на плечах. Любимым нашим маршрутом было сплавать таким образом на «большой камень». Метрах в 60-ти от берега находилась под водой скала, на которой могли стоять по пояс в воде сразу несколько человек. Мы, дети, любили клянчить у отца:
      – А поплы-ыли на большо-ой ка-а-амень! – и он поочерёдно катал нас туда по воде на плечах.

      Слева от моря, возвышалась большая безлесая гора на склоне которой огромными белыми буквами было выложено: «ЛЕС – НАША КРАСА». Надпись была видна издалека, за километр или два.
      Прямо перед палатками внизу плескалось море, правее открывался вид сверху на пионерский лагерь – ряд лёгких деревянных домиков, а перед ними, как на ладони, мы видели амфитеатр для костра в середине, с деревянными скамейками, расположенными кругами. Ещё ближе к нам впадала в море река Альма, отделяя лагерь от нас. В этом месте она была относительно широкой, метров десять, и даже разделялась в дождивое время на два рукава.
      Река Альма известна в истории большим «Сражением на Альме» во время Крымской войны, случившимся в 1854 году. Оно примечательно тем, что в том бою столкнулись в воздухе две пули, посланные противниками навстречу друг другу (единственный раз за всю историю человечества, о других таких случаях пока ничего не известно).
      Вверх по Альме мы ходили в сельский магазин и за парным молоком. Родители часто брали нас с собой. В эти походы мы обязательно брали с собой арбузные корки для коровы.

      Пребывание в Песчаном значительно раздвинуло мои представления о фауне Крыма. Мы со Светой много времени проводили на горе позади палатки. Мы называли её горой, но это был просто большой холм, поросший жухлой пожелтевшей травой. Там мы ловили насекомых – кузнечиков, кобылок, богомолов, стрекоз. Мы не боялись брать их в руки – видно, желание похвастать друг перед другом своей добычей пересиливало страх. Кобылки были либо с голубыми, либо с розовыми крылышками. Каждый раз, поймав очередную особь, мы осторожно приподнимали у неё надкрылья и смотрели цвет прозрачных крыльев. Всего раз или два нам попался редчайший экземпляр – с зелёными крыльями! Этой яркой расцветкой кобылки привлекают особей противоположного пола.
      Запомнились мне и большие кузнецы с сиреневым брюшком и салатового цвета верхом. С тех пор я полюбил это сочетание двух цветов. Темными вечерами мы собирали в ладонь светлячков и таскали их по десятку сразу.
      На второй год пребывания в Песчаном был у нас сачок, тогда сачки запросто продавались в любом «Детском мире». Им мы ловили бабочек – парусников, траурниц, махаонов. Тогда они были обычным явлением – не то, что сейчас! И вообще природа была такой щедрой, что о её сбережении не думалось.

      Помню, как испугался я, когда однажды на ночь глядя к нам в палатку заполз тарантул. Мы с бабушкой уже засыпали, было совершенно темно. И вдруг мы услышали, как кто-то скребётся вверху на стене. Бабушка зажгла фонарик, и нашим глазам предстало чудовище – светло-мохнатое, с большими красными глазами и волосатыми ногами. Оно сидело прямо перед нашим носом.
      Мы побежали в палатку доложить о находке отцу. Он пришёл, изъял паука и отнёс его подальше. Да ещё посмеялся над нашим страхом: тарантул, мол, не так ядовит, как думают – местные мальчишки даже берут его в ладошку, и в худшем случае остаётся только покраснение на коже.
      Ещё запомнил я тушканчика, которого словил однажды отец и принёс нам показать в моём белом горшке. Он был похож на помесь зайца и кенгуру, только крошечных размеров, а хвост с кисточкой. Стоило открыть крышку, как зверёк тут же выпрыгнул и скрылся в траве.

      В 1990-м году, уже в 25-летнем возрасте, я специально съездил из Симферополя в Песчаное – посмотреть на места детства. Окрестности оказались сильно застроенными, а холм, на котором мы проводили столько времени, густо зарос невысокими соснами. Но лагерь с его амфитеатром по-прежнему просматривался сверху. Так же, как и Альма перед ним. Тогда эти лагеря уже назывались не пионерскими, а детскими оздоровительными – ДОЛами.



      Раннее детство в Ленинграде было у меня достаточно убогим, бедным впечатлениями, да ещё почти каждый день приходилось заново переживать этот ужасный детский сад. Потому я так радовался приездам в Симферополь, к бабушке. Иногда меня отдавали ей до начала лета, уже в мае.
      В Симферополе я жил подолгу – по месяцу-два-три. Я сроднился с ним, он стал мне на всю жизнь вторым родным городом наравне с Ленинградом-Петербургом (в Симферополе, кстати, родился и мой отец в 1940 году; тогда Крым был татарским, поэтому в Свидетельстве о рождении у него вместо «отец» и «мать» написано «анасы» и «бабасы»).

      Ещё в грудном возрасте наверняка бывал я в Симферополе проездом из Ленинграда к месту отдыха и обратно уже в 1965 году, но только с родителями. Потом, уже со следующего года, меня стали отдавать бабушке. Почему-то в основном одного, без сестры. Вот эти пять лет и стали для меня целой эпохой! Симферополь второй половины 1960-х – моя постоянная ностальгия. В этом городе я не был уже полтора десятилетия – с того года, как поменяли бабушкино симферопольское жильё на ленинградское.

      Самое первое моё воспоминание, связанное с Симферополем – страшнейший ливень с грозой. Было мне три года, он застал нас по пути домой. По узким улицам бежали такие реки по колено, что сбивали с ног. Переходить дороги приходилось по специальным «переходным кирпичам» – прямоугольным булыжникам, отдельно выпирающим из мостовой и расположенным друг от друга на расстоянии шага. На меня сильно подействовала тревожная паника, охватившая людей, оглушительный грохот воды снизу и грома сверху. При том, что в детстве я редко ревел в голос, тут я страшно испугался и разревелся вовсю, заполошно и неудержимо. Бабушка подхватила меня на руки и, перебегая над бурлящими потоками по кирпичам, в спешке понесла меня домой, где насилу успокоила.

      Родной для меня стала и квартира №5 в доме 34 на улице Чехова. Это была коммуналка из четырёх комнат, две из которых принадлежали бабушке. Чтобы попасть в них, нужно было войти во двор с улицы Чехова, пройти по нему метров двадцать, открыть маленькую деревянную калитку в палисадник, пересечь его и подняться по крутым каменным ступенькам на крыльце. После крошечного «предбанника» и следующей двери следовало пройти ещё несколько метров по тёмному коридору – и наконец-то вы оказывались перед дверью, всегда прикрытой, ведущей в первую комнату, 30-метровую. Из неё вела налево массивная двустворчатая дверь во вторую комнату, площадью метров 11, не больше. Эта дверь, наоборот, неизменно была открытой, так что я привык, что два помещения составляют единое целое. Большая комната была всегда светлой, праздничной; маленькая же, полутёмная, служила мне спальней все 25 лет, когда я приезжал туда. В ней к тому же закрывались на ночь деревянные ставни, что делало её совсем уж ночной. Только вырисовывались в темноте очертания Петра Ильича Чайковского, большой масляный портрет которого висел над кроватью.

      Центрального отопления в квартире не было, и в холодные времена спасались печкой, занимавшей дальнюю часть спальни. Печка топилась углем, запасы которого хранились в подвале. Со стороны улицы в подвале было проделано маленькое окошко – через него, вероятно, и выгружали уголь из приезжавшего раз в год грузовика. Бабушке часто приходилось спускаться из палисадника в затхлое «подземелье» и таскать оттуда вёдра, наполненные углём. Там всегда было жутковато и темно, несмотря на тусклую лампочку под потолком. Рядом с треугольным «углом с углём», отгороженным грубыми досками, этажами стояли полки из таких же досок, на которых хранились закатки в банках – варенья и соленья, которые бабушка делала постоянно.
      Возле печки, в углу, висело несколько маленьких иконок. Не скажу, что бабушка была истово верующей – скорее, это была дань православному воспитанию, которое царило в доме её родителей. Я никогда не видел её молящейся, но в церковь она иногда ходила, несмотря на естественнонаучную профессию. Более того: она и меня крестила в четырёхлетнем возрасте. Тогда, при государственном атеизме, такой поступок являлся довольно смелым!

      Случилось это в том же Симферополе, в Свято-Троицком соборе на Одесской улице, 12. Тогда его купол был не чёрным, как сейчас, а голубым, да ещё с рассыпанными по нему золотыми звёздами, это было очень красиво. Храм этот известен тем, что в нём провёл последние свои 15 лет жизни святитель Лука, архиепископ, он же хирург В.Ф.Войно-Ясенецкий. Скончался он за несколько лет до того, как повела меня туда бабушка на крещение (теперь там музей, посвящённый ему).
      Молодой священник, совершив надо мной необходимый обряд, неожиданно взял меня за руку и завёл за алтарь, куда женщины не допускались. Там он угостил меня большой шоколадной конфетой, и я вышел из церкви довольный. Потом бабушка часто вспоминала этот эпизод.

      И ещё об обстановке в доме. С таинственным видом хранили в себе целые неизведанные миры книги на рассохшейся этажерке. Тут была и поэзия, и издания об учёных (их бабушка коллекционировала всю жизнь), и приключенческая литература. Позднее я всё это буду читать и вырасту во многом на бабушкиной библиотеке. Прежде всего, так уж получилось, на Маяковском. Дело в том, что у бабушки в Симферополе красовался на стеллаже большой том стихов Маяковского – почти полное собрание в одном томе, ещё довоенное, мелкими буквами на тонкой бумаге, зато с множеством картинок самого поэта. Он был подарен моему деду на фронте в 1943 году знакомым капитаном. В каждый приезд 1970-х я часто зачитывался этой книгой, в дальнейшем меня это очень выручало на экзаменах по литературе.

      Но с четырёх до шести лет – в те недели и месяцы, пока жил в Симферополе – я, конечно, читал книги для детей. А их набиралось в доме не столь уж много, всего с десяток-полтора. Некоторые из них я храню до сих пор.
      Это прежде всего сказка «Соломенный бычок» на украинском языке (самая любимая моя книжка), детские стихи латышского поэта Яна Райниса, добрая-добрая книга «Голубой шалаш» ныне живущего румынского писателя Спиридона Вангели и две сказки: первая «Гномы из контрабаса», которую сочинил литовский писатель Казис Сая, вторая – «Музыкальный магазинчик» польской писательницы Люцины Легут. Была даже неведомо откуда взявшаяся книга на польском языке «Кто пёк калачи» – впрочем, довольно легко читавшаяся и понимавшаяся, а также едва ли не первая в русской литературе книга для детей «Городок в табакерке» Владимира Одоевского, впервые вышедшая в 1834 году.
      Вот на таком литературном «интернационале» я выучился читать! Была ещё книга, которая неизменно при каждом чтении вызывала у меня сильный страх – молдавский вариант сказки «Волк и семеро козлят». Пересказал её молдавский же литературный классик Ион Крянга. В том варианте сказка называлась «Коза и трое козлят», и не было в ней счастливого конца, как в привычном русском, а напротив – мама-коза жестоко мстит волку, сбрасывая его в яму с огнём. Я всегда дрожал, разглядывая картинки, и до сих пор сомневаюсь: нужно ли маленьким детям видеть такие ужасы и читать о них?



    Книги детства

      Рядом с книжными полками располагался в деревянной кадке на полу фикус с огромными листьями, напротив него стоял комод с зеркалом, перед которым среди прочих мелочей стояли гипсовый бюстик П.И.Чайковского, очень красивая ваза для цветов и цветная фарфоровая фигура чукотского охотника с волчьей шкурой через плечо – подарок родного бабушкиного брата, несколько лет проработавшего на Чукотке.
      Сбоку вздымался большой шкаф для одежды, а рядом с ним стоял кофровый сундук метра полтора длиной (когда-то он считался дорожным, такие ставили позади повозки с лошадьми), в котором родители хранили «всё для моря» – палатки, примусы, ласты с масками и прочее пляжное хозяйство. В комнате царил особый запах – запах уюта и «насиженности» этого жилища.

      Сколько уж раз повторялась такая сцена: вечером, уже в темноте мы с бабушкой вдвоём возвращаемся откуда-нибудь по улице Чехова, и тёплый ветер колышет верхушки лип, от которых в свете фонарей прыгают по мостовой пугающие меня тени, и дорога кажется бесконечной; но всё-таки мы доходим до нашего двора, поднимаемся по стёртым каменным ступенькам, бабушка отпирает дверь, зажигает слабый свет, и мы оказываемся в маленькой первой прихожей, наполненной запахом керосина – запахом моего детства (склянки с ним зачем-то хранились там всегда); бабушка облегчённо ставит на пол тяжёлые сумки и с удовлетворением нараспев произносит:
      – Ну-у, вот мы и до-о-ома!

      По рассказам взрослых, в трёхлетнем возрасте я чуть-чуть не погиб, засунув горошину в нос. Она проникла далеко в носоглотку, разбухла там и перекрыла мне дыхание. Врачи приехавшей «скорой» с трудом откачали меня, уже посиневшего, и вынули злосчастную горошину. Бабушка потом долгое время хранила её как реликвию.
      А в четыре года у меня неожиданно обнаружилась аллергия на гусениц. С больших лип на улице Чехова падали гусеницы-шелкопряды – а может быть, спускались на паутинках. Стоило хотя бы одной такой особи спуститься мне на шею и проползти по ней – я тут же весь покрывался волдырями.
      Общительным ребёнком я не был и никогда не играл с детьми в общей песочнице посреди двора. Моими компаньонами в играх стали деревянная лошадка-качалка и войлочная серая шапка-«будённовка» с красной звёздочкой на лбу. Дома или в палисаднике я любил раскачиваться, надев её и размахивая пластмассовой игрушечной саблей.

      По улице Чехова ходил трамвай – единственный номер, «четвёрка». Над кабиной вагоновожатого (чаще ими были женщины) красовалась на каждом трамвае большая цифра «4» в квадратной раме. Малышом я засыпал и просыпался под грохот колёс, скрежет на поворотах и трели звонков.
      Ещё успел я поездить в Симферополе на стареньких голубых автобусах ПАЗ-651. В Ленинграде таких давно уже не было – наверно, годов с 50-х. Но главным транспортом, активно развивавшемся тогда в Крыму, был троллейбус, пришедший на помощь трамваю. От железнодорожного вокзала с 1959 года стали ходить троллейбусы до берега моря – через горы в Алушту, а оттуда в Ялту.
      Всех приезжающих на симферопольский вокзал встречала надпись на стене крупными буквами: «Здоровье каждого – богатство всех!». А рядом – «Слава КПСС!»

      Помню заросшие сухой травой узенькие кривые улочки в старой части Симферополя, выложенные булыжниками, помню «татарские стены» из того же булыжника. Мы с бабушкой постоянно ходили куда-то – то навестить родных, то в магазины, то в церковь. Часто она водила меня в «Детский парк» на проспекте Кирова. Возможно, часть пути мы проезжали туда на троллейбусе, потому что расстояние до него было приличное. Но зато если мы отправлялись туда пешком – не вниз, а вверх по Чехова, то сверху – от начала Студенческой улицы открывался великолепный вид на парк Гагарина с рекой Салгир.

      «Дитячiй парк» был излюбленным местом моего «выгула». Там было всё – мороженое и пирожное, качели и карусели, зоопарк и «Поляна сказок», но любимым моим развлечением были машинки – те самые, в которых ребёнок сам крутит педали и едет. Прежде всего из-за этих машинок я и тащил всегда бабушку в этот парк. Прокат их стоил, если не ошибаюсь, 70 копеек в час. Я с азартом ездил по многочисленным дорожкам просторного парка.
      Недавно я набрел на воспоминания одного пользователя интернета. Если бы он меня не опередил, я бы написал точно такими же словами:
      «В конце 60-х меня, 4-5-летку, отвозили на лето из Питера в Симферополь, там есть такой "ДИТЯЧIЙ ПАРК", и я по нему гонял на такой драндулетине часами. Чувствовал себя Шумахером (который в то время, кстати, только появлялся на свет)».

      Добрая бабушка баловала меня вкусностями. Коронным номером было мороженое пломбир. Обычное, молочное, стоило 10 копеек, сливочное 15, а пломбир на палочке – целых 20. Чтобы купить его, нужно было идти в центр города, к площади Ленина.
      В зависимости от того, как я себя вёл (а иногда и от содержимого кошелька) бабушка покупала мне то, другое или третье. Получив желанное, я от радости не мог просто идти рядом с ней, а скакал с ножки на ножку – по два раза на каждой, – держа в правой руке и поедая долгожданное лакомство, а левую вложив в бабушкину руку.

      Возле нашего дома была пекарня. Она располагалась от нас через узкую Красноармейскю улицу, прямо напротив обоих наших окон. Оттуда всегда вкусно пахло, оттого я и полюбил надолго свежую выпечку. Если по утрам, когда мы проходили мимо, грузчики с грохотом заносили в грузовик ящики со свежей продукцией, чтобы развозить её по магазинам, – бабушка просила их продать бублик для меня. Обычно сначала они не хотели отвлекаться от работы, но когда она протягивала им монету в 20 копеек (бублик стоил 8), то вынимали один из ящика. Это было объедение! Нежный вкус хрустящего, горячего ещё бублика я чувствую во рту и сейчас.
      Поэтому когда постоянно воркотавшее в углу спальни радио говорило в новостях голосом дикторши что-то про «советские республики», я представлял себе эти республики чем-то вроде бубликов.

      И ещё по теме еды. Благодаря бабушкиным кулинарным стараниям я с самых ранних лет полюбил жареные кабачки – и не столько даже сами кабачки (поскольку овощей почему-то никогда не жаловал, а любил мучное), сколько обжаренную в масле муку вокруг них – а сами кабачки шли уже «в нагрузку».
      Любил я и куру – правда, мне её давали только варёной. Если б я попробовал хоть раз жареную – полюбил бы ещё больше. В ту эпоху куриное мясо было достаточно качественным. Куру все покупали целиком – с ногами и с перьями, разве что без головы; дома её ошпаривали кипятком и общипывали, а затем остатки перьев сжигали над газом (при этом стоял жуткий запах палёных волос), затем потрошили, тщательно мыли – и только после этого клали в большую кастрюлю вариться целиком. Из куриных внутренностей и наружностей мне больше всего нравились желудок и кожица.
      Помню листок, написанный моей четырёхлетней рукой и озаглавленный так: «ЧТО КУПИТЬ БАБУШКЕ КАГДА ОНА ПОЛУЧИТ ПЭНЬЦИЮ» (со своим украинским выговором бабушка произносила слово «пенсия» именно так.)
      Далее крупными буквами в столбик шло перечисление: «Свежие агурцы, салёные агурцы, мароженое, жареные кабачки, бублик, канфеты и курицу».

      Листка этого я пока так и не отыскал, зато нашёл на днях симферопольское письмо бабушки от конца лета 1968 года, где она пишет обо мне родителям в Ленинград:
      «Миша знает почти все буквы. Я его не учу, он сам спрашивает, начинает читать. Уже сам прочёл «М-О-З-А-И-К-А» и ещё что-то (забыла). Я не поощряю его, но сдержать не могу, само собой идёт».
      Действительно, я всё время изводил бабушку вопросами: «А это какая буква? А это?» Так и научился к четырём годам читать довольно бегло. Уже вернувшись в Ленинград, осваивал буквы по надписям на стиральном порошке, на упаковках от продуктов и проч. Из-за недостатка времени некому было заниматься со мной целенаправленно, вот и приходилось добирать самому. Когда болела голова, чтение было верным средством: увлечёшься книгой – и боль проходит.

      Наш ленинградский сосед дядя Боря, живший с семьёй через стену (Борис Анемподистович Куницын), когда мы с его сынишкой смотрели у них дома какой-то мультфильм по телевизору, с удивлением заметил, что я спокойно читаю все надписи на экране. Чтобы проверить, что я не знал их заранее, он дал мне какую-то свою книгу, которую я так же уверенно прочёл. Точно такая же история повторилась по приезде в Крым через полгода: увидев, как я сижу с детской книжкой на крыльце в палисаднике, симферопольские соседи по двору не поверили, что я не заучил заранее текст, и принесли какую-то свою, её я тоже быстро прочёл вслух.
      Говорю это вовсе не для того, чтобы похвастать, а как раз наоборот. Способность мозга быстро устанавливать связи – это ещё не показатель интеллекта, которым я от природы обделён, а всего лишь физическое свойство (точно так же, как абсолютный слух – не показатель музыкальности, об этом я ещё собираюсь сказать).

      С 1970 по 1975 год я в Симферополе не был. А затем снова почти каждым летом бывал там в течение 15 лет, вплоть до 1990 года (пропущены были по разным причинам только 1980, 1982 и 1987 год). К тому времени трамвайные рельсы с улицы Чехова были уже убраны, и по улице мимо дома стал ходить автобус №8, тёмно-жёлтый «Икарус». Эти автобусы наша страна тогда в огромных количествах закупала в Венгрии. Но в остальном Симферополь остался почти тем же, каким я его запомнил с детства.



          1) Автор с бабушкой, 1966 год; 2) Симферополь конца 1960-х, Привокзальная площадь; 3) трамвай № 4 в Симферополе 1960-х на улице Ефремова, поворот на улицу Ленина; 4) Вот на таких автобусах "ПАЗ-651" мы с бабушкой успели ещё поездить (буквы "ЮБ" на номере означали Южный берег Крыма).



      Поскольку родители должны были много работать, чтобы оплачивать кооперативную квартиру, нас с сестрой отдали в детский сад. Я попал туда в три года – и мне ещё повезло, что не в год, как другие!
      Рождаемость в связи с повышением уровня жизни и массовым переселением в отдельные квартиры в те благословенные времена стремительно пошла вверх, детсадиков катастрофически не хватало, поэтому с трудом удалось устроиться в довольно далёкий от дома садик № 2, построенный в том же 1967 году, ходить в который приходилось через пустырь между улицей Вавиловых и Светлановским проспектом. Теперь этот пустырь полностью застроен, на нём появились даже три новых улицы, названных именами трёх академиков. Забавно, что номер дома детского сада оказался таким же, как у нас на улице Вавиловых – дом 11, корпус 3 – только на проспекте Науки, почти на углу с Тихорецким проспектом.
      Первое время нас со Светой родители возили в детский сад через пустырь на санках. Отец сам смастерил специальные длинные двойные сани, в которые мы садились гуськом. В едва ли не первый наш утренний поход в садик (по первому же снегу, было ещё темно) он из озорства спустил нас с длинной подвернувшейся по дороге горки. Сани перевернулись, мы с сестрой упали в снег, затем посмотрели друг на друга – у обоих лица были в масках из снега – и дружно заревели от страха.

      Помню свой первый день в яслях: ранним ноябрьским утром, когда меня привели туда и оставили, я отчаянно вцепился всеми пальцами в большой аквариум, стоявший в углу, и долго стоял там, боясь отпустить стекло и с жутким ужасом взирая на чужих детей. Мне казалось, что меня здесь оставили навсегда.
      В памяти запало чувство неизбывной тоски от ясельного периода, которая усилилась, когда перевели меня в младшую группу детского сада, ещё более чужую и негостеприимную для меня. Момент моего перевода из ясельной группы в младшую я запомнил довольно ясно. Мест в группах остро не хватало, и молоденький папа долго упрашивал взять меня нашу заведующую, хамоватую пожилую женщину, непрерывно курившую за разговором прямо в коридоре.
      Ни у кого – ни у обеих воспитательниц, ни у нянь – не находилось чуткости, чтобы успокоить таких новичков и ввести в этот новый для них мир. Они лишь покрикивали на детей, когда «гнали» на прогулку или тихий час (почему-то он в те времена назывался «мёртвым часом»).

      Да и «методы воспитания» в яслях были, откровенно говоря, бесцеремонными. Нас били, ругали и наказывали с каким-то остервенелым удовлетворением. Может быть, это мои личные впечатления, и для другого, более «толстокожего» ребёнка всё это было бы в порядке вещей. То же продолжалось и позднее, в младшей группе детского сада.
      Однажды в помещении группы появилось ужасное чудовище. Оно вошло в двери, дико завывая и прихрамывая. Это была, вероятно, одна из нянь или медсестра, одетая в замызганный халат, лицо и руки которой были сплошь залеплены туалетной бумагой с пятнами зелёнки на ней и жуткими прорезями для глаз и рта. Плачущим голосом чудовище поведало нам: был я в детстве нормальным ребёнком, но не слушался папу с мамой, вытирал нос рукавом – и вот что из меня выросло!
      Впечатление было, разумеется, шоковым: мы, малыши, ревели в голос и тряслись от страха ещё долго после ухода «страшилки», так что авторы спектакля добились своего. Возможно, кто-то из нас и стал после увиденного меньше утираться рукавом, но желаемый педагогический эффект этой сцены был ничтожен в сравнении с потрясением, которое мы испытали тогда.

      На такое и подобное ему воспитание накладывались внутрисадиковские дрязги сотрудниц, где дети были пассивно-страдательной стороной. Приняты были кляузы, подсидки, сплетни за глаза – осмысленные как таковые, разумеется, много позднее из различных запомнившихся мне мелких и не очень случаев. Дети, почти постоянно находящиеся рядом с сотрудницами, не брались при этом расчёт.
      Как-то сменщица нашей воспитательницы принялась отчитывать меня за то, что я сижу, закинув ногу на ногу:
      – Это вредная привычка. Нельзя так сидеть!
      Дети тут же вступились за меня:
      – А Марина Леонидовна всегда так сидит!
      – Ну, всё равно, – она на миг смутилась, а потом выдала агрессивно:
      – Так только нехорошие люди сидят!
      Чувствовалось, что ей приятно исподтишка насолить напарнице, создав ей «чёрный пиар» в наших глазах. И такие косвенные пикировки, где нам отводилась роль статистов, не раз случались у них по отношению друг к другу и к прочим работникам. Конечно, мы не могли понять, кто и когда бывал прав, ведь для нас все взрослые тёти изначально были непогрешимыми божествами. Мы не могли – не смели и не умели ещё – критически относиться ко взрослым. Они казались нам богами на своём воспитательском Олимпе. И если между ними возникали какие-либо трения, это воспринималось детьми как столкновение стихий, когда ждёшь со страхом окончания бури, не в силах повлиять на её исход. Не от этого ли детского восприятия мира взрослых и возникла древнегреческая мифология – в ней ведь тоже боги, от которых зависит жизнь простых смертных, часто ведут себя не лучше, чем сами эти смертные, ссорясь по мелочам?

      Иногда в наказание за что-либо воспитательница отводила меня за руку в соседнюю группу. А во мне всё ещё жил страх перед чужими детскими коллективами. Она это заметила, потому и придумала мне такое очередное утончённое возмездие. Я панически не желал идти и пальцами свободной руки цеплялся по пути за каждый малейший выступ стены. А она, резко дёргая меня за другую руку, вела и вела вперёд. И опять я не ревел, а лишь молча копил в себе ужас.
      Доставалось мне не только от взрослых, но и от товарищей по группе. Нередко ходил я то с разбитой губой, то с подбитым деревянной игрушкой глазом, то с отдавленным до черноты пальцем. Это логически привело к периоду, когда я сам пытался пускать в ход кулаки, бия правых и неправых, за что тут же попал в разряд отъявленных хулиганов и начал подвергаться ещё худшим репрессиям.



    Детский сад (1968 год): 1-2) вот в таких чулочках (на специальных застежках с резинками,
прикрепляющихся к трусикам) ходили мальчики в 1960-х; 3) везут домой; 4) мой детский сад сегодня.


      Из светлого вспоминается девочка Ира Захарова (почему-то я ассоциировал её фамилию с пустыней Сахара), прекрасная рассказчица сказок. Часто её просили взрослые, чтобы чем-то занять нас: «Ира, расскажи что-нибудь!» – и она очень артистично начинала повествовать очередную сказку или историю (не исключено, что выдумывала их на ходу).
      Та же Ира очень чисто пела песню «Катюша», которую мы учили всей группой. Текст её нам не поясняли, а были в нём для меня непонятные моменты. Ну, что касается «степного сизого орла», которого эта Катюша любила – это ещё понятно: значит, просто любила Катюша птиц, пусть и хищных. А вот «про того, чьи письма берегла» – этого я не понимал: как орёл может своей когтистой лапой писать письма – он же карандаш в ней не удержит! С тех пор, слыша выражение «как курица лапой» по поводу плохого почерка, я каждый раз представлял себе именно этого орла, который ведь писал же как-то письма!..

      В повести крупнейшего ленинградского писателя А.Н.Житинского «Часы с вариантами» герой-подросток получает возможность с помощью волшебных часов переноситься в своей жизни вперёд и назад во времени. После нескольких проб и ошибок в этих «скачках» туда и обратно он решает начать жизнь сначала, то есть перенестись в свою "садиковскую" пору. Описание пребывания малолетнего героя в детском саду очень напомнило мне моё детство: точно такой же типичный ленинградский садик, с теми же реалиями. И его тоже, как и меня, всегда забирал оттуда отец.
      В общем и целом, детсадовские мои годы не вспоминаются ныне с отрадой. Не было у меня в дошкольный период ни одного настоящего воспитателя, взрастителя, способного вложить в детскую душу элементарные нравственные основы. И тут, конечно, главную роль сыграла для меня бабушка.


      В 1968 году мне купили первый велосипед – трёхколёсный, металлический, красный, довольно большой для меня. Я быстро научился крутить педали, при трёх колёсах это дело нехитрое, и катался вовсю по кварталу. Четырёхлетнего мальчика запросто отпускали на улицу одного в те благословенные времена.
      В памяти отложился единственный случай, связанный с этим велосипедом. Однажды на узеньком проезде перед соседним девятиэтажным домом 11\2 по Вавиловых прямо на меня поехала машина «Скорой». Я не успел свернуть, испугался, слез с велосипеда и убежал за поребрик в паническом сознании того, что машина сейчас переедет мой транспорт, он сломается, и я не смогу больше на нём кататься! Машина казалась мне неодушевлённым предметом – а, стало быть, неуправляемым. Но, к моему удивлению, водитель затормозил и остановил «Скорую» в ожидании, когда я приду и уберу велосипед с дороги. Я не сразу решился к нему подойти, а он всё ждал. Это запало голову – я, такой маленький и ничтожный, но из-за меня целая «Скорая» остановилась! Опасливо оглядываясь, я вернулся за своим «конём» и отъехал в сторону.
      Через два года, когда я подрос, был куплен двухколёсный велосипед. А может быть, тот трёхколёсный переделывался в двух-, были тогда и такие варианты. Теперь уже он казался мне маленьким. Подобные велосипеды имелись тогда почти у всех. О такой роскоши, как механизм свободного хода, нечего было и мечтать (он был только на дорогих «дутиках», каковыми обладали единицы), колесо было жёстко сцеплено с педалями. Не так-то просто было на таком научиться держать равновесие, и тем не менее один из сентябрьских дней 1969-го папа целиком посвятил тому, что с утра до вечера бегал за мной, придерживая сзади велосипед за седло, а я пытался гонять на нём. Эти моменты запечатлены в семейной кинохронике. К вечеру я уже сносно умел мчаться на новом агрегате, да ещё так, что отец не мог за мной угнаться.

      Что касается настоящего моего велосипеда, то был уже у меня в то лето любимый велик бежевого цвета и какого-то нестандартного размера: больше прошлого моего красного (из которого я уже вырос), но меньше «Школьника», самой типичной модели того времени. Такого я нигде больше ни у кого не видел. Скорее всего, он был не отечественного производства, а из какой-нибудь соцстраны – ГДР, Польши или Чехии. Но тоже с жёстким цепным соединением, без свободного хода. Похоже, что подержанный. Не знаю, откуда он у нас появился – если ГДР-овский, то возможно, тётя Инна, двоюродная сестра отца, привезла его из Германии для сына Коли (он старше меня на два с половиной года), а когда Коля из него вырос, отдала нам.
      Я катался на нём целыми днями (всё лето 1971-го мне пришлось жить дома), пока не случилась катастрофа. Перед нашей пятиэтажкой тогда начинали строить 14-этажный точечный дом (он казался нам «небоскрёбом»), под него был вырыт котлован, постоянно заполненный водой, поэтому сбоку была сделана объездная дорожка в виде настила из досок - и для людей, и для машин. Как-то я заигрался, пуская в воде «корабли» (мальчишки часто развлекались, бросая разные доски в воду и глядя, у кого дальше поплывёт), а велосипед бросил на дорожке. Помню, как за моей спиной по настилу торопливо проехала то ли скорая, то ли милицейская машина, я не обратил на неё особого внимания. А потом, когда сел на велосипед и поехал, он вдруг развалился подо мной – рама разломалась сразу в двух местах, и я кубарем слетел на землю. Видимо, машина, проезжая, повредила его. Выходит, тот страх, что «Скорая» переедет мой велосипед, оказался не напрасным!
      Рыдая, я притащил своё не подлежащее восстановлению сокровище домой, благо дом был рядом, но ездить мне больше не пришлось на велосипедах довольно долго – с год, наверное, – пока отец не купил нам с сестрой наконец-то по долгожданному «Школьнику». Купил за большие деньги – по 48 рублей каждый! И главное – со свободным ходом во втулке. Это было роскошно – разогнаться и больше не крутить педали! Мы гоняли на этих велосипедах и по городу, и на даче, объездив там все окрестности.

      Скажу уж, забегая опять вперёд, чтобы закрыть велосипедную тему, и о следующих наших приобретениях. Поскольку мы нередко наезжали на стёкла и гвозди (район Гражданки продолжал строиться, и этого добра было кругом навалом), и бедному папе приходилось постоянно заклеивать нам камеры – дело небыстрое и кропотливое – то в конце концов он придумал такую вещь: вместо камер забил покрышки велосипеда пористой резиной, каковой прокладывали на панелевозах готовые панели для строительства домов в качестве амортизаторов (об этом я упоминаю в своих записках «Техника на грани» наряду с другими отцовскими изобретениями). Стало чуть жёстче ездить, но зато можно было теперь не опасаться повреждения камеры и гонять где попало.
      Мы росли. Уже и «Школьник» стал нам мал, назрела необходимость сменить его на «Орлёнок» – следующий в 70-е годы детский велосипед по размеру. Но для того, чтобы купить хотя бы один на двоих «Орлёнок», требовалось продать оба прежних велосипеда. Папа наклеил объявление о продаже на столб. Как жаль было нам расставаться с полюбившимися «Школьниками»! Да ещё и вместе с набитыми резиной колёсами. Я уговаривал отца оставить эту резину для следующего велосипеда, но он зачем-то настоял на продаже именно с ней – мол, дороже купят! Однако нашедшиеся покупатели настороженно отнеслись к новинке, и отцу с большим трудом удалось убедить их, что так будет лучше.
      Сам заядлый велосипедист, он, конечно же, понимал нас в желании иметь свой велосипед. И вот, добавив к вырученным с продажи деньгам почти столько же, он в 1976 году приобрёл нам «Орлёнок». Других марок такого формата тогда не делали. Однако оказалось, что седло в нём теперь уже слишком высоко посажено с нашим-то маленьким ростом у обоих – даже если опустить его, подкрутив винт, на минимальную высоту. Пришлось родителю изготовить седло из фанерки, обмотав её мягкой тряпочкой. Так мы и вышли гулять с этим новым транспортом, одним на двоих, готовясь сидеть по очереди на тряпочке.
      Но эта первая прогулка с «Орлёнком» оказалась и последней. К нам тут же прицепились двое незнакомых бритых мальчишек: «Дай прокатиться!» Мы боялись и не давали, но они всё канючили: «Да мы не уго-о-оним!» Наконец мы поверили и дали. Один помчался, другой побежал рядом. Больше мы никогда не видели ни их, ни велосипед. От него осталось только ненужное теперь "родное" сиденье.
      Потом мы с отцом ходили даже в милицию, участковый расспрашивал нас со Светой о том, как выглядели мальчишки, но мы их совершенно не запомнили.

      Через год у отца тоже украли велосипед – увели прямо от магазина, несмотря на замок. Специальных велозамков, как теперь, тогда не было, и он сам сделал такой замок на стальном тросе. Поскольку привязать трос было не к чему, он пропустил его через заднее колесо, чтобы оно не крутилось. И пошёл в магазин. А тем временем велосипед так и унесли вместе с замком, поначалу оставив даже след – чёрную полосу на асфальте от невращающегося колеса. И потом, судя по обрыванию следа, понесли уже прямо на плечах. Долго в тот вечер папа лежал на диване и переживал, а бабушка, его мама, изо всех сил успокаивала его.
      И вновь после этого случая у нас всех не было какое-то время велосипедов. Потом у папы появился большой зелёного цвета «Дорожный». По-моему, подержанный. Через каких-то пять лет и я дорос до него. Он верно служил мне ещё 20 лет, пока в 2002-м и его не украли (это отдельная детективная история – в сноску).
      А Света ездила на таком же громоздком «Дорожном», но чёрного цвета, собранном папой из деталей, в основном найденных на помойке. Мы много ездили с ней вдвоём, чаще всего за город, проезжая десятки километров. Но это уже новый этап, взрослый: нам обоим исполнилось 18.




    .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .           
      Помню «дикий» участок, образуемый тремя проспектами: Тихорецким, Светлановским и Науки. Сейчас там сквер с прудом в виде бублика, с четвёртой же стороны проложена улица Введенская, так что сквер теперь при взгляде сверху напоминает формой капельку. А в раннем моём детстве там был практически лес, который казался мне страшным и таинственным, особенно в сумерках.
      Зато в солнечную осеннюю погоду мы собирали в нём грибы, в основном подберёзовики и свинушки (тогда ещё не считалось, или мы просто не знали, что именно свинушки «активнее» всех прочих грибов впитывают в себя радиацию; узнав, мы перестали через несколько лет их собирать). На Тихорецкий проспект выходили окна двухэтажной деревянной дачи Бенуа с несколькими живописными островерхими крышами, приютившейся на этом лесном островке. Никакого забора не было, поэтому часто, проходя мимо, я заглядывал в её окна. Но они всегда были занавешены, только на подоконнике стояли деревянные расписные стаканчики, из которых торчали карандаши, перьевые ручки и прочая канцелярщина. Так что признаки жизни имелись. Возможно, в этом здании располагалась тогда какая-то контора.
      Впрочем, то, что это дача Бенуа, я узнал лишь в начале 1980-х от своего энциклопедически образованного друга Володи Радченкова. В 2001 году она полностью сгорела (вот и ещё одна национальная потеря).

      С первого же года жизни в новой квартире на улице Вавиловых мы начали выезжать за город – в основном на лыжах. Ездили в Юкки, Шувалово и Парголово, где многочисленные горы и холмы. Правда, в первый год-два это были, наверно, всё-таки санки.
      А лет с четырёх-пяти, когда я начал вставать на лыжи, папа возил меня на верёвочке: ехал на лыжах впереди и тащил за собой меня, обвязанного вокруг пояса верёвкой длиной в несколько метров. Моё дело было только держать равновесие.
      Позднее я и сам научился ездить довольно бегло и полюбил съезжать на лыжах с гор. Поэтому в школе на уроках физкультуры, которые зимой проводились в Сосновке, мне было довольно легко справляться с лыжами.     .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .           
      "волшебные картинки" (они же переводные)     .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .           



      В шесть с половиной лет я завёл особую тетрадку, куда записывал свои сказки. В основном это были сказки про животных, к ним я всегда проявлял любовь. Например, была история, которую я выдумывал прямо ходу писания про лису и крокодила – о том, как они познакомились на берегу реки и подружились. В сказке было множество диалогов. Уже тогда я интуитивно чувствовал, что текст с диалогами скорее привлечёт внимание читателя.
      Та тетрадка не сохранилась, и сказок я почти не помню. Зато осталось в памяти первое моё стихотворение, сочинённое тогда же, в июне 1971-го. То, что описывается – чистый вымысел, такого случая в реальности не было. Слова и рифма сами вели меня по сюжету.

                    ВЕЛОСИПЕД

              Раз пошёл я в магазин,
              Накупил себе конфет,
              А ещё купил я там
              Сломанный велосипед.

              Я принёс его домой,
              Починил велосипед
              И пошёл я с ним гулять.
              А сиденья-то в нём нет!?

              Я прибил к нему седло
              И опять пошёл гулять.
              Но как сел я на него –
              В стороны я стал вихлять.

              Как начну опять езду –
              Так чуть-чуть не упаду.
              И никак не понимаю:
              Почему я всё вихляю?

              И тут я увидел вдруг,
              Что ко мне подходит друг.
              Я сказал: «Не понимаю –
              И чего он всё вихляет?»

              Друг тогда сказал мне прямо:
              «У него кривая рама!
              Ты купил уже такой –
              Весь погнутый и кривой!»

              Мы опять пошли ко мне,
              Чтоб чинить велосипед,
              А потом катались долго
              И забыли про обед!

      Тогда же я сочинил свою первую песню. Текстом для неё послужил кусочек длинного стихотворения С.Я.Маршака «Дети нашего двора», но я тогда не знал автора. Понятное дело, на подобных текстах воспитывались в ту эпоху все дети Советского Союза, поэтому особого выбора у меня не было.
      Мелодия местами вычурна и неудобна для пения, но не буду ничего менять и запишу по памяти в первоначальном виде:






(текст ещё не выложен)
    .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .            .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .       



      В 1970 году у нас одних из первых в доме появился телефон. Все стационарные телефоны в нашей стране (а других и не было) уже на протяжении полувека ставили исключительно в прихожей. И не только в нашей, наверно.
      Многие соседи по лестничной площадке приходили к нам позвонить. Кому-то надо было вызвать мастера для ремонта квартиры, кому-то решить деловые вопросы или срочно связаться с работой. Таким образом мы невольно были посвящены в соседские проблемы.

      Часто нам звонили по ошибке – спрашивали то роддом, то аптеку, то кружок по вышиванию в Доме пионеров и школьников.
      Были и забавные случаи. Одна дамочка, когда отец подошёл (обычно он брал трубку), защебетала:
      – Вовочка, милый, я добралась, всё хорошо! Целую, мой голубчик, – не давая отцу даже вставить слово, хотя он пытался. Еле нашёл секундную паузу, чтобы сообщить, что он не Вовочка, но что очень рад за неё.
      Нам, детям, в первые год-два жизни телефона в нашем доме такие происшествия служили развлечением. Бывало, мы даже специально при звонке телефона прокрадывались к прихожей и прислушивались: ошиблись номером или нет?

      Помню все номера этого телефона, для которого отец сделал отдельную полочку в прихожей. Самый первый номер легко запоминался: 49-46-43. Через три года он вдруг поменялся полностью – видимо, нас подключили к другой подстанции, поскольку в 1973 году район наш стал не Выборгским, а Калининским (точнее, наша часть Выборгского района). Итак, номер стал совсем другим: 43-33-24. Это продолжалось ещё лет шесть.
      Однажды, в конце 70-х уже, звоню себе домой из телефона-автомата – и вдруг слышу в трубке «протокольный» женский голос с опорой на каждое слово, словно диктант в школе (явно магнитофонная запись):
      – Наберите цифру "два", а затем старый номер телефона.

      Все номера в городе стали семизначными. А наш таким образом превратился в очень лёгкий для запоминания: 24-333-24. Жаль, что в таком виде он просуществовал совсем недолго, и в начале 1980 года первые цифры 2 и 4 сменились на 5 и 3: 533-33-24. Скорее всего, нас опять перевели на другую подстанцию.
      Смешно стало однокурсникам, когда я, учась уже в училище при Консерватории, диктовал учительнице для журнала, как и все остальные, свой номер: "пять, три, три, три, три, два, четыре" – словно отметки в школе...
      В конце 80-х вновь всё, кроме первой цифры кардинально поменялось. Номер стал 555-91-07. Таким он, скорее всего, остаётся и сейчас, хотя мы в той квартире уже не живём.




(текст ещё не выложен)
    .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .            .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .        .       


      Иногда нас со Светой отдавали к маминой тётке Прасковье Филипповне Поповой, «бабушке Паше» – одинокой, бездетной женщине, которая с охотою брала нас «на передержку» – обоих или поодиночке. Чаще меня. Жила она в кирпичной пятиэтажке на улице Омской, дом 24 (недалеко, как я уже говорил, от первой нашей квартиры на проспекте Смирнова – эти дома разделяли только школа № 106 и футбольное поле). К сожалению, осталось мало фотографий с ней.
      Бабушка Паша была простой деревенской женщиной. Она и в городе жила так, как живут в деревне – в окружении знакомых соседей, в маленьком мирке, ограниченном своей и соседними домами, тоже пятиэтажными. Такой социум обычно складывается среди островков из «хрущёвок» и «брежневок», стоящих, как правило, рядами или квадратом.

      Вместо «вот этот» она говорила «ву ентот», вместо «ножницы» – «ножинцы», вместо «колготки» – «колхошки». Читала по складам, да и то лишь печатными буквами. Была туга на ухо, поэтому при разговоре с ней всегда приходилось кричать погромче.
      Изредка бабушка Паша брала меня, дошкольника, с собой на работу в обувную мастерскую, куда устроилась уборщицей. Там периодически стоял страшный грохот и лязг от перемещения конвейера с обувью. Ей-то этот шум был нипочём из-за её тугоухости. А у меня однажды после одного такого похода разыгралась мигрень, мозг раскалывался от страшной головной боли. Не зная, куда от неё деваться, я долго лежал на широкой кровати лицом кверху, и слёзы сбегали по вискам направо и налево, а бабушка Паша ничем не могла помочь и только успокаивала меня: «Не плачь. Не плачь.» Продолжалось это мучение более часа. И ничего не помогало, пока я не взял в руки какую-то книжку. Зачитавшись, примерно через полчаса с удивлением обнаружил, что голова уже не болит. С тех пор я и лечил головную боль чтением.



Прасковья Филипповна Попова: 1) 1963 год; 2) папа на фоне дома (справа),
где жила бабушка Паша; 3) 1972 год; 4) май 1984 г.; 5) ноябрь 1984 г. (с мамой).

      У неё была только комната в двухкомнатной квартире на первом этаже пятиэтажки, выходящая окном на футбольное поле. Перед окном был разбит целый садик-огородик с помидорами и кустами смородины.
      Из окна комнаты хорошо просматривалась справа телебашня на Петроградской стороне. Я любил тёмными вечерами, особенно зимними, глядеть на неё. И мечтал, как когда-нибудь прыгну с неё на парашюте. Тогда ещё телебашня не была украшена, как сейчас, ёлочно-безвкусными узорами (точнее, во вкусе нынешней градоначальницы), её вершину обозначали только две красные лампочки.

      Для отца она всегда была «тётей Пашей». Уже в эпоху гласности, когда я сам был взрослым, за двадцать, однажды по радио стали передавать песни Александра Галича, прежде опального, в одной из которых были строчки:
            …я с племянницей гулял с тёти-Пашиной –
                  и в кино её водил, и в Сокольники…
      Мы с папой посмеялись, потому что он действительно, ухаживая в молодости за мамой (для него – тёти-Пашиной племянницей), водил её в кино, обычно в кинотеатр «Озерки». (А при повторе куплета в тексте у Галича: "...я с Нинулькою гулял с тёти-Пашиной".)
      По этому случаю папа вспомнил смешную историю: когда он стал занимать очередь за билетами, стоявший перед ним мальчонка лет десяти сказал: «Здесь ещё дядя один занял за мной!» – «Что за дядя, как он выглядит?» – «Ну просто дядя» – «Вспомни хоть – молодой или не очень?» – «Не, пожилой такой, вот вроде вас!» А было папе тогда 22 года.



      В нашей музыкальной школе учился на кларнете не очень приятный мальчишка по имени Серёжка Казаков, года на три-четыре старше нас. Его привозила бабушка Мария Кирилловна. Однажды, когда наша мама и Кирилловна сидели в коридоре «музыкалки», ожидая окончания занятий своих детей и коротая время за разговорами, та рассказала, что она и внук снимают дачу в районе Тосно, под Шапками. Там большой деревянный дом, кругом поля и леса, рядом протекает река Мга. Мама заинтересовалась и спросила: можем ли мы снять там хотя бы комнату? Кирилловна ответила, что хозяин, вероятно, не откажется принять на проживание ещё одну семью.
      Скорее всего, потом мои родители (или кто-то один из них) съездили на разведку, посмотрели на само место, познакомились и договорились с хозяином Анатолием, дядей Толей.

      Так на три памятных лета – 1972, 1973 и 1974 годов – появилась у нас съёмная дача в деревне Ерзуново. Не знаю, чем было вызвано решение не ехать в то лето в Крым. Недавно я прочёл, что в 1972 году пляжи Крыма были закрыты из-за эпидемии. Возможно, причина в этом. А может быть, в элементарном отсутствии денег на дорогу: ведь билет в купейном вагоне до Симферополя стоил 25 рублей за место, а в плацкартном 20. На всю нашу семью туда и обратно выходила "кусачая" сумма!
      Не исключено, что жизнь в Ленинградской области была частичным решением вопроса пропитания семьи: места там грибные-ягодные, можно было сделать запасы на год. Да ещё дядя Толя выделил нам кусок своего картофельного поля, где три лета подряд родителями выращивалась картошка, а затем папа с неимоверными усилиями отвозил пару сорокакилограммовых мешков на велосипеде до станции Шапки, откуда ехал уже электричкой до Ленинграда. Не знаю, как добирался он от Московского вокзала с этими мешками к нам на Гражданку – вероятнее всего, так и ехал через город со свисающими по бокам заднего и переднего багажников большими холщовыми мешками.



Лето 1972 года: 1) Едем на дачу в первый раз (в ожидании автобуса в Шапках);
2) с бабушкой на реке Мге; 3) возвращение из леса (у бабушки полные бидоны
черники и голубики); 4) дядя Толя (сзади) и нанятые им работники.


      Решено было, что бабушка и мы, двое детей, будем жить на веранде с большими застеклёнными окнами, а родители просто поставят на всё лето палатку в саду – они люди походные, им не привыкать.
      Платить договорились, если не ошибаюсь, 30 рублей в месяц, то есть рубль в день – стандартная по тем временам плата за съём дачи. Дом стоял на самом краю деревни – последним в ряду домов по обеим сторонам единственной грунтовой улицы. Сейчас адрес дома – Рябиновая 25, но я не уверен, что в те времена уже были в Ерзуново названия улиц и нумерация домов.

      Понятно, что в детстве я не задумывался о происхождении названия Ерзуново, а позднее был уверен, что деревня названа по фамилии какого-нибудь из героев последней войны, как многие топонимы в области и вообще в стране.
      Но всё оказалось не так просто. Ко времени нашего знакомства с деревней ей было уже триста лет!
      Вот сведения из интернета:
            На карте Ингерманландии А. И. Бергенгейма, составленной по шведским материалам 1676 года, обозначена деревня Йорзина (Jorsina).
            Как деревня Ерзуново она упомянута на карте А. Ростовцева 1727 года.
            "Ерзунова — деревня принадлежит наследникам генерала от инфантерии Александра Балашева, число жителей по ревизии: 20 мужеска полу, 20 женскаго полу" (1838 год).
            На карте профессора С.С.Куторги 1852 года также отмечена деревня Ерзунова: «Деревня господина Балашева, по почтовому тракту и просёлочной дороге, число дворов — 7» (1856 год).
            «Ерзуново — деревня владельческая при реке Мге, число дворов — 13, число жителей: 21 м. п., 34 ж. п.» (1862 год).
            Согласно данным переписи населения СССР 1926 года в деревне Ерзуново проживал 131 человек, все русские.
      Как видно, 131 житель – демографический пик деревни, пришедшийся на 1920-е годы. Сейчас в ней постоянно проживает от силы 3-4 человека, да и то из старого поколения. Зато активно ведётся строительство дач.

      Помню, как в первый же день приезда, в самом начале июня, мы пошли перед сном посмотреть окрестности. Было нас несколько человек – Мария Кирилловна, мы с родителями да ещё кто-то из жильцов, кто вызвался показать нам это место. Мы пошли «на брод» – место, где обычно все купались, а это за дальним от нас концом деревни. Река Мга в этом районе Ленинградской области ещё совсем не широкая, в среднем несколько метров между берегами. Мне хорошо запомнилось, как в вечерней тишине заливались вдали кукушки.
      В первый год нашей жизни в Ерзуново было много домашней живности – несколько коров и стадо овец. У хозяина в хлеву тоже обитали овцы с баранами, мы любили их кормить через маленькое окошечко. И конечно, по двору разгуливало множество кур.

      Кстати, о хозяине. Дядя Толя был худощавым, подвижным и добродушным человеком (жив ли сейчас, не знаю). Ходил в неизменной красной косынке, по которой мы узнавали его издали. Он считался колхозником, а колхозники получали нищенскую зарплату, что-то около двадцати рублей в месяц. Считалось, что остальное они «доберут» личным хозяйством – садом-огородом и скотиной. Потому и приходилось ему сдавать свой дом сразу трём семьям. Случалось ему и разруливать конфликтные ситуации между ними.
      Он был завзятым сельским жителем – ловко умел владеть топором, складывать копны и скирды сена, пахать плугом за лошадью, способен был вычистить колодец или моментально разжечь костёр от одной спички. Бывало, я с восхищением смотрел, как ловко он запаливает печурку в летней кухне без всяких бумажек, лишь поднеся огонь к бересте на краю полена.



Наша жизнь в деревне Ерзуново, 1972 год


      Вокруг Ерзуново раскинулись просторные поля. В первый год из трёх «наших лет» они засажены были смесью гороха и овса. Я бегал по этим полям с игрушечным луком и стрелами, подаренными мне на Новый год. На концах стрел были резиновые присоски.
      В последующие годы на полях росла обычная трава для прокорма сельских животных, которую августе косили комбайнами, сушили, а затем складывали в скирды, похожие пирамидальной формой на слитки золота. Они казались нам огромными, как дома. Таких скирд возвышалось за деревней около десятка.
      Приезд комбайнов был для нас событием: мы бегали следом и наблюдали за работой комбайнёров. Иногда я незаметно втыкал в землю палочку и затем издали подсматривал, как она подлетала вверх от косилки.

      Магазина в деревне не было, поэтому мы ходили в ближайшее село Надино примерно за четыре километра, мимо озера Долгое. Почти всегда ходили мы, дети, и бабушка. Покупали хлеб, масло, колбасу (если была).
      Позднее – может быть, уже на следующий год, точно не помню – стали изредка совершать продуктовые походы в противоположную от Ерзуново сторону: в деревню под названием Муя, до магазина которой идти было почти вдвое дальше, километров семь. Муя, как выяснилось, ещё старше Ерзуново и известна аж с 1500 года.
      Оба магазина – и надинский, и муйский – были тесными, душными домиками с постоянными очередями, огромным вентилятором на потолке и свисающими повсюду бумажными лентами-мухоловками, намазанными сиропом.

      Наш дом состоял из четырёх комнат, веранды и хлева. Через дворик от него, к центру которого сходились все тропинки, стояла летняя кухонька (и дом, и кухня сгорели одна за другим лет через десять). За ней находился сад средних размеров, соток в восемь. Там росли яблоки, груши и сливы. С третьей стороны двора раскинулось картофельное поле примерно в треть гектара, часть которого дядя Толя великодушно выделил нашим родителям.
      Между садом и картофельным полем папа с мамой поставили палатку и жили в ней всё лето (оказывается, по ней-то местные жители и запомнили нашу семью на многие годы, и даже через десятилетия вспоминали: «А, это те, что с палаткой!»)

      Палатку пришлось поставить не только для того, чтобы не платить за лишнюю комнату, но и потому, что все помещения в доме были уже заняты. Кроме самого хозяина, в нём жили известная нам Мария Кирилловна с внуком Сергеем (мы любили передразнивать, как она зовёт его на обед: «Сиро-о-ожа!»), по соседству обитала одинокая интеллигентная дамочка лет 60-ти Мария Григорьевна – «божий одуванчик», всегда ходившая в больших очках и панаме. А в «предбаннике» перед верандой, где спали мы со Светой, жила наша бабушка Мария Калинична.
      Таким образом, в доме поселились три Марии, над чем бабушка иногда подшучивала.


(дальнейший текст выкладывается)























      На этот раз мы ехали на электричке не до Шапок, а до станции Турышкино (это совсем другая железнодорожная ветка, на Кириши и Будогощь), и шли в Ерзуново через Мую – ту самую, куда ходили в магазин. Точнее – шли взрослые, а мы со Светой ехали на наших «Школьниках». Это даже осталось в цветной кинохронике.
      Ходили в Мую за покупками и в это лето; новшеством было то, что теперь поля, через которые нужно было проходить почти половину пути, были засеяны крупноплодным турнепсом, он же – кормовая репа. Выращивался он, как я понимаю, исключительно для корма скоту.
      Турнепс этот не очень-то годился для людской еды, но тем не менее мы тайком вырывали из земли его длинные плоды с тёмно-красной или белой кожурой, казавшиеся нам огромными, очищали от земли перочинным ножиком, выковыривали жёсткую белую мякоть и пытались есть её. Вкус был горьковатым – что-то среднее между репой, редькой и редиской, но зато иногда с примесью сладости.

      В ход шла и зелень – крупные листья турнепса, похожие формой на одуванчиковые, только в несколько раз больше. Из этой ботвы изготавливался силос для коров и свиней. Посреди Муи возвышалась кирпичная силосная башня. А рядом раскинулся огромный коровник, от которого шёл ужасающий запах по всей Муе. Он далеко разносился ветром, поэтому мы больше любили ходить всё-таки в Надино – там хотя бы идти надо было через приятный сухой лес, пахнущий сосной, с маленьким прудиком посередине дороги, над которым обычно летала большая голубая стрекоза, которую мне так ни разу и не удалось поймать. За прудиком были заросли морошки – ягоды, ставшей теперь чрезвычайной редкостью в наших лесах.
      Что до муйского турнепса, то ближе к концу лета на поля для уборки его приезжали комбайны. Как мальчишке, мне это было развлечением: я любил подбежать совсем близко к работающему агрегату и даже однажды рискнул встать под струю вылетающей из трубы силосопровода перемолотой ботвы. На мою беду как раз в этот момент в струе попался большой твёрдый стебель. Он так огрел меня по уху, что помнится до сих пор. Но бабушке я побоялся об этом сказать – так и шёл до магазина и обратно с горящим и болевшим ухом.

      А в самой нашей деревне в то лето коров стало меньше на одну или две: всего их паслось теперь в стаде, если не ошибаюсь, четыре особи. На моих глазах жившую напротив нас бело-чёрную корову Белянку за верёвку, надетую на рога, повели вверх по горе продавать в Надино. Баранов и овец у дяди Толи уже не было, как не было и всего овечьего стада в деревне, поэтому ранним утром уже не раздавалось у нас под окном щёлканья кнута.
      Зато во дворе, как и прежде, жило с десяток кур. Среди них выделялась одна, которую мы прозвали Нахалкой. Она отличалась дерзким поведением и не боялась нас, детей: могла, например, незаметно подкрасться сзади, подпрыгнуть и выхватить из рук бутерброд.



Лето 1973 года, мы с бабушкой


      Постепенно мы со Светой с подачи деревенских мальчишек пристрастились к рыбалке. Обзавелись удочками и разными снастями – леской, грузилами, крючками, поплавками. Удилища делали из подручного материала, в основном из стволов ольхи, заросли которой стояли прямо у края поля.
      Ловились у нас два главных вида рыбы, преобладавшей в реке Мге: плотва и окунь. Плотву мы ловили на булку, окуня на червя. Редко попадались крупные экземпляры – как правило, рыбки были среднего размера и мелочь, которую мальчишки презрительно называли мальками.
      А опытные деревенские рыбаки – подростки и взрослые – ловили щук. На них ставили так называемые донки и рогатки. Как правило, оставляли их на ночь, а утром проверяли добычу. Щуки часто плескали хвостом по воде. Иногда на дне мы видели стремительно проплывающих щурят.
      Бывало, мы со Светой забрасывали удочки и шли на высокий берег играть в карты, колода которых была у нас припрятана ещё с города – дома-то мама запрещала нам в них играть, говоря: «В карты одни пьяницы играют!» Посреди игры периодически бегали к реке проверять, не попался ли кто-то на крючок.

      Пойманным нами уловом маме обычно некогда было заниматься, поэтому мы сами поневоле научились солить рыбу и сушить её на солнце – жаль ведь было расставаться с добычей! Из особо крупных экземпляров (обычно это была плотва) делалась уха.
      Из еды я любил гороховый суп, а ещё сладкий молочный – когда в молоке варились макароны. Зато ужасно не любил суп со щавелем и крапивой (хотя меня и уверяли, что это полезно), потому что крапивы мы привыкли бояться.
      Совершенно не понимал я окрошку – ведь квас, за которым я ходил постоянно с бидоном в шестилетнем возрасте, казался мне чем-то вроде лимонада, то есть сладким газированным напитком. А тут в этот «лимонад» зачем-то бросают куски варёного яйца и даже, о ужас, колбасу! Зато Света окрошку очень любила.
      С отвращением пил я парное молоко, и только под нажимом мамы. Оно мне напоминало запахом муйский коровник.

      Над оврагом за домом росло большое дерево черёмухи. Оно было таким густым, что выглядело сплошным шаром. Мы дожидались целый месяц, а то и больше, когда на нём после цветения появятся плоды – и наконец залезали на его раскидистые ветви и лакомились сильно вяжущими ягодами с терпким сладковатым вкусом и большой круглой косточкой.
      Внизу, под горкой с черёмухой, на самой границе деревни был технический колодец – как часть проточного ручья. Вокруг него была сделана деревянная рама, всегда мокрая и склизкая. Собственно, нас этот колодец привлекал тем, что сбоку от него была горка с голубой глиной, из которой мы любили лепить разные фигурки.
      А питьевых колодцев, снабжавших нас водой, было несколько по деревне. Как большая ценность, они требовали постоянного ухода. Ближайший был метрах в пятидесяти от нас. Мы любили смотреть, как происходит чистка «нашего» колодца – обычно она проводилась раз за лето, в конце дачного сезона. Для этого сначала выкачивали воду почти полностью, затем в глубину шахты на верёвке опускали деревенского парня, который очищал стены колодца от водорослей и другого различного налёта.
      Развлечений в деревне стало меньше. Поэтому иногда, раз или два за лето, мы брали напрокат лодку и катались два-три часа по озеру Долгому в Надино. Это всегда было ярким событием.



Озеро Долгое в Надино


      Деревня была условно поделена на две половины, в каждой из которых жили свои дети – как местные, обитавшие здесь постоянно, так и дачники вроде нас. Два этих лагеря не то, чтобы враждовали между собой, но существовало некое соперничество, «подкалывание» друг друга в те часы, когда собирались все вместе. Эти сборы почему-то всегда проходили аккурат напротив нашего дома, на краю деревни.
      Все местные дети от мала до велика имели свои клички: Пташка, Шнурок, Джейран и уже не помню какие ещё. Мы, дачники, таких кличек не удостаивались, мы были просто Ленка, Славка, Мишка, Светка, Нинка и т.д. Иногда обе половины объединялись для какой-то общей игры. Для нас с сестрой это было важной школой общения. Правда, иногда нас просто не брали в игры – слишком малы были по возрасту.

      Самыми популярными из игр были у нас "прятки" и "ромбы". С прятками всё ясно – выбирался по жребию «вóда», который, стоя спиной к остальным возле деревянного электрического столба, «водил»: прижимался к нему и считал вслух до двадцати пяти. Наконец он говорил «двадцать пять – я иду искать!» и шёл отыскивать спрятавшихся за кустами, за заборами и где придётся. Если он увидел кого-то, то со всех ног бежал обратно и ударял по столбу ладонью: «Палочка за Ленку!» Если же, пока он бродил в поисках детей, кто-то из спрятавшихся успевал добежать до столба раньше водящего, он тоже шлёпал по нему и кричал: «Палочка за себя!» Таким образом постепенно выявлялся следующий водящий – тот кто «находился» последним. Количество играющих значения не имело, поэтому нас с сестрой, как правило, допускали до "пряток".

      А вот игра «ромбы» была куда сложнее. Заранее рисовались по количеству участников специальные жетоны из картона в форме ромбов – половина красных, половина синих. На задней стороне химическим карандашом жирно писались числа в целых десятках, то есть от 10 до 100. Делились на две команды – «красные» и «синие». Обычно набиралось человек до 12 игроков. После делёжки все разбегались по окрестным полям и лесам. Затем начиналась охота. Если кто-то увидел участника из другой команды, он пускался за ним в погоню и, настигнув, громко кричал: «Ваша ромба!» Тот из двоих, у кого число было бóльшим, брал противника в плен и торжественно вёл к «пленному столбу», а его «ромбу» забирал себе. В итоге пленники скапливались у столба, а побеждал тот, у кого оказывалось наибольшее количество очков в сумме.
      Ещё была игра в «фанты» – может быть, её просто объединяли с «ромбами» и игра называлась «ромбы и фанты», этого я не помню.
      Моей мечтой было, чтобы и меня взяли хотя бы раз в эту игру. Но меня всегда игнорировали как самого младшего, и это было обидно. Однажды, когда не хватало одного участника, меня всё-таки включили в команду. Но когда только собрались начать игру, пришла соседская девочка, девятиклассница Нинка, и меня быстренько заменили ею. Я побежал домой, зарылся в одеяло и прорыдал минут двадцать.

      Вот какое я нашёл в интернете описание этой игры:
          «Ромбы» («Красные и синие»): участники игры делятся на две группы путем вытягивания синих или красных карточек. На обратной стороне этих карточек написаны числа|: 10, 20, 30, 45, 75, 100. Необходимо поймать всех противников и, кроме того, набрать как можно больше очков. Игра ограничена на условно ограниченной территории. Если встречаются два участника одного цвета или с одинаковым количеством очков, то они мирно расходятся в разные стороны. Если встретились красный и синий, то пленником становится тот, у кого меньшее количество очков. Тот, у кого очков больше, забирает карточку «пленника» и приплюсовывает его очки себе. Игра продолжается до тех пор, пока карточки не соберутся у нескольких игроков – победителей.
      А один из пользователей рассказывает:
            "Ромбы — в эту игру мы играли в пионерлагере и она сродни казакам-разбойникам. На две команды игроки делятся так: берутся «ромбы» просто бумажки, половина из них помечается звездами, половина крестами. Затем на бумажках с крестами и со звездами ставятся цифры, начиная от 100: 100, 200, 300 и так далее. Все ромбы сворачиваются, собираются в кучу и подбрасываются. Игроки расхватывают их, но не показывают друг другу.
            Далее те, у кого кресты, разбегаются, а звезды дают им фору минуты три (в нашем случае звезды хором пели какую-либо песню от начала до конца). Потом звезды расходятся их ловить – кучей или по одному на ваше усмотрение.
            Ловля происходит так: ты догоняешь и хватаешь за руку игрока, после этого вы вскрываете свои ромбы. Если у противника число меньше твоего, то ты забираешь его ромб, и он выходит из игры и идет к месту сбора, а твое число в итоге складывается из твоего ромба и ромба противника (например, у тебя – 500, у него – 300, в итоге у тебя теперь – 800). Если же твой ромб меньше, то теперь он может схватить тебя за руку, тогда придется «погибнуть» и отдать ему свой ромб, но пока ты за руку не схвачен, есть шанс убежать. Можно было делиться трофейными ромбами с игроками из своей команды. Если у тебя есть трофеи, то можно было обманывать преследователя, показывая ему самый маленький из своих ромбов, чтобы он не понял, что он слабее тебя. Финтов было много, а так как наш лагерь находился в лесу, то играть в «Ромбы» нам было очень интересно, чего и вам желаю.
            Интересно, а откуда, собственно, взялось наименование игры – «Ромбы»? Думаю, это с того времени, когда знаками различия военных были звездочки, шпалы и ромбы. Тогда это довоенная игра получается. О какая старенькая!"

      В этих краях – Тосно, Шапки, Мга – в 1942-1943 годах шли тяжёлые бои. Здесь проходила линия обороны Ленинграда. Поэтому мы нередко обнаруживали в лесу следы войны: широкие танковые траки и заржавевшие каски, пробитые пулями. По счастью, ни одной гранаты нам не попалось. Говорили, что и они в этих лесах не редкость.
      Залезши однажды на просторный чердак нашего дома, мы в углу, под залежами сена, нашли любопытную вещь – перископ. Он явно остался с военных времён. Перископ был сухопутным – в такие глядели на неприятеля из траншей. Это был настоящий артефакт: большой и тяжелый, металлический и, несмотря на ободранную беловато-зелёную краску, хорошо сохранившийся за эти тридцать лет, со всеми стёклами. Не помню, русского производства он был или немецкого, меня тогда это не интересовало. Он давал очень сильное увеличение: когда я первый раз навёл его с чердака на лес вдалеке, то увидел только листья куста ольхи крупным планом. Так я и не понял, в какое место леса был наведён объектив, хотя сам лес был мне хорошо знаком.
      В конце длинного поля, начинавшегося через дорогу практически от дома, находился оставшийся с войны ДОТ (наверно, правильнее будет ДЗОТ: «долговременная защитная огневая точка», но мы всегда называли его ДОТом) – холмик метра два высотой с бункером под ним. Там была целая комнатка с узкими вертикальными бойницами на все четыре стороны. Это было нашим любимым местом: мы часто уходили втроём с бабушкой «на ДОТ» и располагались наверху с книжкой, пока родители уходили в лес либо были заняты приготовлением пищи или другими домашними делами. Бабушка читала нам со Светой «Дети капитана Гранта», «Приключения Нильса с дикими гусями» или другие детские книги. Иногда мы играли с ней «в слова» либо другие игры на бумаге. Внутрь ДОТа бабушка заходить нам не разрешала – боялась неразорвавшейся гранаты. Но мы тайком всё же иногда проникали туда.























































































































Содержание                     Аннотации                     На главную